Сообщество «Круг чтения» 09:57 6 мая 2019

В пешем строю

«память» — ключевое слово для понимания творчества Бориса Слуцкого

На рубеже 50-х–60-х годов ХХ века мало кто осознавал действительную глубину и природу уже разверстой в общественном сознании пропасти. Тем более — из поэтов. Впрочем, поэзия редко была мозгом, но всегда — нервом своей эпохи. И если многого не осознавала в силу присущей и должной ей «глуповатости» (А.С.Пушкин), то уж обязательно и точно — чувствовала. И всякий, кто обратится к литературной жизни периода «оттепели», найдёт там, прежде всего, знаменитый спор «физиков» и «лириков», неразрывно связанный с именем Бориса Слуцкого. Но на выбор именно его творчества в качестве начальной точки данного исследования повлияло не только это внешнее, хотя, разумеется, и далеко не случайное, обстоятельство.

Скажем, поэзия Леонида Мартынова, Андрея Вознесенского или Евгения Евтушенко была не менее популярной тогда, не менее важной и «современной». Но творческие пути этих поэтов, сошедшиеся в зените славы на указанном временнóм рубеже, имели разные истоки, а следовательно — и разный характер эстетического отражения действительности. Если Леонид Мартынов вышел к этому рубежу еще из времен гражданской войны, если Андрей Вознесенский и Евгений Евтушенко шагнули на него буквально со студенческой скамьи, то Борис Слуцкий принадлежал к «поколению Великой Отечественной», с его уникальным нравственным и социальным опытом. Кроме того, Слуцкий ни по происхождению своему, ни по личному опыту не был связан с «поэзией матери-сырой земли», земли-кормилицы — даже на уровне «воронежских холмов» Осипа Мандельштама. Земля воспринималась им, прежде всего, — как поле боя машин и людей, была дорогами и позициями, с блиндажами и окопами.

Вот что говорил о Борисе Слуцком, о его роли для отечественной поэзии Вадим Кожинов (текст приводится по записи моей беседы с Вадимом Валериановичем, состоявшейся в 1999 году, очень характерно, что имя Александра Твардовского — несомненно, крупнейшего отечественного поэта того времени — Кожинов не упоминает совсем): «Я уже с середины 50-х был знаком со многими писателями, поэтами прежде всего, находился с ними в постоянном общении. В частности, с такими мастерами, как Борис Слуцкий и Александр Межиров. Я до сих пор считаю их значительными поэтами, творчество которых стало, может быть, не крупным, но неотъемлемым звеном в развитии нашей литературы. А вот группа молодых поэтов, с которыми я сблизился чуть позже: Анатолий Передреев, Станислав Куняев, Владимир Соколов, Николай Рубцов, еще целый ряд авторов, — действительно, открыла целый этап в нашей поэзии и литературе. Но они многому учились у Слуцкого и Межирова. Может быть, сегодня кто-то удивится: как же так, а национальная проблема? Но в те годы её просто не существовало, а, кроме того, русских поэтов такого уровня в том, фронтовом поколении тогда не было. Наровчатов, Луконин выступали явно слабее. Прекрасный поэт Сухов жил в Сталинграде и был мало известен. А эти люди в то время были у всех на устах… Но Межиров всё-таки был больше сосредоточен на себе, а Слуцкий очень активно опекал этих поэтов — вплоть до того, что материально помогал. И со Слуцким я сохранял отношения до последних дней, когда он уже уезжал из Москвы умирать. Он звонил мне перед отъездом, прощался. Это был очень короткий звонок, у него не было сил долго говорить».

«А в общем, ничего, кроме войны…» Эта строка Слуцкого — вовсе не поэтическое преувеличение, как может показаться. В ней отражена судьба поколения, практически полностью погибшего ради Победы.

«…Сейчас всё это странно.

Звучит все это глупо.

В пяти соседних странах

зарыты наши трупы.

И мрамор лейтенантов,

фанерный монумент –

венчанье тех талантов,

развязка тех легенд… » — ни в жизни, ни в стихах не отделял Слуцкий своей судьбы от судьбы своего поколения. И это не просто признавалось всеми — это так и было.

Кстати, в начале того же стихотворения «мы» звучит вовсе не отстранённо:

«…Давайте после драки

помашем кулаками.

Не только пиво-раки

мы ели и лакали.

Нет, намечались сроки,

готовились бои,

готовились в пророки

товарищи мои…»

«Поэзию Слуцкого отличает ее принципиальная достоверность, ее прямая… связь с тем временем, когда живет поэт», — писал в предисловии к «Избранному» поэта Константин Симонов. Но время то было особым. Никогда ни до, ни после того не мог человек настолько слиться со своим народом, ибо сам народ никогда ни до, ни после того не был настолько слит в едином стремлении — разгромить захватчиков, вторгшихся на нашу землю. Эта кульминация чувства Родины, это слияние «я» и «мы» неизбежно отражалось в искусстве, отражалось в поэзии. Но примешивалось к нему и определяло формы его проявления — отождествление своего «я» как малой, незначительной частички, — с большим и всемогущим «мы». Неудивительно, что наряду с этим гиперболическим «мы» должно было существовать в общественном сознании и гиперболическое «я», что, видимо, и нашло своё отражение в так называемом «культе личности» Иосифа Виссарионовича Сталина, к которому сам «отец народов» был причастен, судя по всему, в очень малой мере. Но «короля делает свита» — а весьма значительная часть этой свиты исповедовала принцип взаимозаменяемости «людей-винтиков» в единой «социальной машине», когда любая личность, в том числе — и личность автора-художника, как бы не имела самостоятельного значения. Одним из следствий такой ситуации была декларативность искусства, расцвет «псевдо-лирики» с идеализированным «лирическим героем»-персонажем.

«…Мы все ходили под богом,

У бога под самым боком…» — Слуцкий всегда был в «пешем строю», ходил «вместе со всеми», вместе со всеми болел болезнями своего времени — в самой острой форме. Вот, например, его мнение о собственном творчестве: «До меня все лавры были фондированные, их бросали сверху (так уж и все? и Есенина? и Твардовского? – В.В.). Мои лавры читатели вырастили на собственных приусадебных участках».

Как бы то ни было, развитие межсубъектных отношений в поэзии Слуцкого наиболее полно соответствует изменению общественной этики времен хрущевской «оттепели», за которой, как уже сказано, стояла «невидимая катастрофа» образа жизни русского народа — его массовый «перелив» в городской индустриальный «хронотоп». Упомянутые выше Евтушенко и Вознесенский эстетически выражали в своем творчестве, скорее, следствия этого «перелива», чем сам процесс. Условно говоря, они «проскочили» его буквально на автомобиле, «пешеход» же Слуцкий пристально разглядывал и отмечал стихами практически все приметы своего пути, связанного с этим «переливом»

В данном отношении весьма характерен «Памятник» — интереснейшее свидетельство эпохи, стихотворение, отражающее самое начало массового отхода от мироощущения «простого человека, человека-винтика». Поэт еще отстраняет«Я» своего героя от своего собственного «Я», у которого «гримасы лица, искаженные криком», разглаживает скульптор, «наносящий размеры на камень», чтобы воплотить величие подвига советского солдата.

«…Я умер простым, а поднялся великим.

И стал я гранитным, а был я живым…»

Поэтическая традиция, идущая еще от Горация с его «Exegi monumentum…», Слуцким здесь очевидно нарушена: «Я» героя не тождественно «Я» автора, — но она всё же присутствует слишком явно, чтобы не задумываться о значении данного «сдвига смысла», моментального поэтического «фотоснимка» изменчивой и противоречивой действительности того времени.

Не так ли снова сталкивались два «мы» автора: люди войны и люди искусства, — в стихотворении «Крылья Конева», чтобы, столкнувшись, наконец-то совместиться в его собственном, живом «я»?

«…В малом зале писательского клуба

ни полметра свободного нет.

Перед нами — сколоченный крепко и грубо

старый маршал — семидесяти, может быть, лет…

…Покуда, разгоряченный спором,

то сдержанность маршал проявит, то пыл,

я вспоминаю крыло, в котором

майором, малым пером я был.

О, как взлетали мы над землей,

когда Вторая шла мировая,

и город Краков, и шар земной

огромными крыльями прикрывая».

Таковы две человеческие общности, в пересечении которых «я» автора уже ощущает себя не только «малым пером» и не только «советским писателем» — но кем-то иным, отдельным от своего бытия «здесь и сейчас». «Память» — вообще ключевое слово для понимания творчества Слуцкого. Так называлась его первая книга, а вот одни из последних строк поэта — снова о памяти и её смысле для человека:

…Я на холодном крыльце постою,

противоставлю молчанье вселенной

шороху, шуму, обвалу велений,

что завалили душу мою.

Вспомню, запомню и не утаю,

как он пришёл, этот шелест и шёпот,

перерастающий в гул или гром,

за целый век бережённым добром

как упразднил весь мой жизненный опыт,

что за вопросы поставил ребром.

Возвращаясь к упомянутому выше спору «физиков» и «лириков», следует заметить, что поставленный тогда Слуцким вопрос о выполнении литературой новых требований действительности, где «величие степенно отступает в логарифмы», был воспринят совершенно иначе — как вопрос о необходимости литературы и прочей «лирики» в будущем обществе вообще. Сегодня нам кажется простым и лёгким делом: решать за своих отцов и дедов их «эпохальные» вопросы, а на этом основании к их поискам истины относиться с некоторой долей пренебрежения даже. Но тогда-то всё было иначе. Общество слышит у поэта по преимуществу то, что хочет услышать. И Слуцкому пришлось ещё раз возвращаться к обозначенной им теме «физиков и лириков» именно в таком, социально обусловленном ракурсе — чтобы отстоять необходимость «лирического», а шире — эстетического начала для человеческой жизни.

«…Вы еще сраженье только выиграли.

Вы еще не выиграли войны.

Мы еще до половины вырвали

сабли, погруженные в ножны», — обращается он к «физикам», и это противопоставление субъектов, «мы — вы», совершенно нехарактерное, крайнее для Слуцкого (так, оно например, встречается в стихах о «Кельнской яме», где «вы» — это явные враги, фашисты: «Каша — с вами, а души — с нами»), показывая степень его раздражённости и подобной трактовкой своих стихов, и «физиками» вообще, никак не желающими быть со-деятелями «лириков», дополнять и поддерживать друг друга. Между прочим, «сабли» как оружие конницы, кавалерии (Пегасы?!) появляются здесь неспроста. «Лошади умеют тоже плавать. Но не хорошо. Не далеко…» То есть Слуцкий косвенно признает «анахроничность» этой войны — но тем самым и её символический, вневременной смысл. Среди физиков были, есть и будут «лирики», а среди поэтов-лириков — свои «физики», типа Окуджавы, как это четко показали события последнего времени. Но то, что Слуцкий увидел за «отвлечённым» спором символические контуры настоящей войны, пора которой пришла только лет через двадцать—двадцать пять, делает честь его поэтической искренности и поэтическому чувству, его умению до конца продумывать ситуацию в обществе и перспективы ее развития. Даже — не продумывать отвлеченно, абстрактно, а прожить её «вперед».

Творчество Слуцкого с этой точки зрения, действительно, повлияло и не могло не повлиять на целую плеяду отечественных поэтов, пришедших «следом» за Слуцким, в определенном смысле — даже предвосхитило их. И оно, это творчество, сегодня интересно именно в силу своей «начальности», откуда есть пошла современная русская поэзия, какова «генетическая наследственность» у ее героя. Уход от земли, от вековых традиций жизни на ней, вероятно, сказался и в более позднем по времени крахе советского «коллективизма», который вдруг оставил массы людей один на один с непонятной, неупорядоченной и хаотичной действительностью.

Cообщество
«Круг чтения»
Cообщество
«Круг чтения»
1.0x