Сообщество «Круг чтения» 12:09 16 января 2020

Слова, от которых бегут без оглядки

Юрий Одарченко принадлежит к первой волне русской эмиграции и ко второму поколению русских поэтов, заявивших о себе уже в Париже. Родился в Москве, в 1903 г. в семье банкира малороссийского происхождения, значительную часть детства провел в Малороссии, в отцовском имении. Впечатления, полученные там, значительно сказались и на его мировоззрении, и на творчестве. В Париже открыл мастерскую по росписи тканей, кроме того – для заработка занимался и интерьерным дизайном, в отличие от большинства русских поэтов в Париже не бедствовал, даже спонсировал некоторых из своих литературных соратников (немногих). Литературных тусовок избегал, писал мало, печататься не спешил: только в 1949 году выпустил первую и единственную книгу стихов «Денек», не нашедшую особого отклика в литературной среде, и тем более – читательской; отрывками печатал главы из тоже единственной повести «Детские страхи», оставшиеся неоконченной. В 1960 году сделал попытку отравится газом, был довезен до больницы, где и умер некоторое время спустя. Причина самоубийства, как можно догадываться – усталость от жизни между двумя мирами, физическим и метафизическим, последний из которых Одарченко ощущал гораздо явственней, нежели первый. Сыграла свою роль, может быть, и творческая неудовлетворенность.

Ее не могло не быть. Всю жизнь Одарченко не просто вглядывался в демонские бездны, что, но стремился их постичь, что, думается, невозможно. Отсюда – то, что один из современных литературоведов, от которого я впервые услышал об Одарченко около тридцати пяти лет назад, назвал добровольным мазохизмом. Он же определял Одарченко как гениального графомана. Может быть, Одарченко и вправду не самый даровитый как среди поэтов, так и среди прозаиков, но вот то, что один из самых умных – на мой взгляд не подлежит сомнению. Как и то, что – один из самых трагичных, причем трагизм этот порожден не обстоятельствами жизни, которая была у Одарченко весьма благополучной, но на каком-то изначальном уровне, может быть, даже генетическом. Не откажешь ему и в своеобразии, даже в маргинальности. Но, прежде всего, его творчество несомненно религиозно, хотя религиозность эта проявляет себя под очень неожиданным углом: она представляет собой самый, пожалуй, радикальный в русской поэзии опыт проникновения в глубины пошлости, мерзости и зла, исследуемых им на неком онтологическом уровне (даже поздние Георгий Иванов или Владислав Ходасевич выглядят в этом пункте в сравнении с ним мальчишками- недорослями). Отбрасывается все высокое, оставляется низкое, мерзкое, гадкое, в некотором смысле лежащее за пределами живого. Все подвергается испытанием смертью. Сравниться с ним в этом могут разве что его ровесники обэриуты. Сходство с последними, в частности с Олейниковым, у Одарченко и вправду просто разительное:

Мышь без оглядки от кошки бежит,

Волка убьют на охоте.

Птица по синему небу летит –

Платят за птицу по счету.

Ясно. Все ясно. Но вот человек,

Если повеситься сам не сумеет,

Значит, на старости лет заболеет,

Станет любимцем окрестных аптек.

Так ли уж гордо звучит – Человек?

Сессиль, дочь Одарченко, говорит об отце как о сознательном и убежденном христианине – и, как ни странно, может быть, это и вправду так. Во всяком случае, отрок Коля – главный герой его оставшейся в отрывках автобиографической, по всей видимости, повести «Детские страхи», у которого Евангелие – в самом прямом смысле слова настольная книга, не просто богоискатель, а обладатель какой-то доведенной до утонченности внутренней религиозной сверчуствительности. Но и искушения, которым он подвергается за счет ее наличия, не вполне обычны. Он, например, во время ловли рыбы падает в обморок от шутки товарища: «улов галилейских рыбаков». И вот как он объясняет этот странный случай:

- Когда ты просил закинуть сети по левую сторон, - начал Гриня, - о чем ты думал? – Мальчик заметался на кровати.

- Ты же знаешь, Гриня, я не думал, мне представлялось... Тогда у Генисаретского озера, они ничего не поймали за целую ночь, а Он сказал, и поймали так много, что сети порвались. Я не хотел, как Он, я загадать хотел, Гриня. Могло же быть?

- Загадал и не вышло?

- Не вышло, а потом мне показалось, что я что-то дурное сделал, что это, Гриня? ... Когда вы закинули сети в последний раз, я смотрел и мне стало грустно, что больше никогда не будет того, что было «тогда».

А потом вся эта рыба... И все, что я раньше думал, в один миг, как пламя, и какие-то блестки перед глазами, и блестки в сетях, все слилось, а дальше я не знаю. Ты прости меня Гриня, ведь это потому, что я загадал?

Гриня взял со стола Книгу и прочел: «...и поставил Его на крыле храма, и сказал Ему: если Ты Сын Божий, бросься вниз отсюда, ибо написано: ангелам Своим заповедую о Тебе сохранить Тебя, и на руках понесут Тебя, да не преткнешься ногою Твоею. Иисус сказал ему в ответ: не искушай Господа Бога твоего». Закрыв Евангелие, Гриня внимательно посмотрел на мальчика.

Далее – вот что:

- А если бы Христос бросился вниз, то разбился бы? - Непременно бы разбился (ответ вполне в духе Одарченко).

- Потому что, «если»...

- Потому что нельзя пробовать, а надо верить.

- А ты думаешь, Гриня, что и у меня тоже черт?

- Может быть.

- А черта нет?-

- Нет.

- Значит, все я сам?-

- Ты все сам, Коленька.-

- Ну, иди теперь, Гриня, я разберусь, мне не нужно.

Приведу кстати, еще один короткий диалог в этом же духе:

- А что, Андрюша, бесы тоже ловцами человеков бывают?

– Это как же?

– Да ведь, если Христос сделал апостолов ловцами человеков, то и черт, наверное, постарался…

Такое вот богословие.

Диалог по поводу ловли рыб, вряд ли представим у кого-либо из русских писателей, кроме Одарченко - ну, может быть, еще у Федора Михайловича Достоевского. Его я вполне мог бы оставить без комментариев, если бы за ним не мерещились некоторые обстоятельства, могущие приоткрыть странную религиозность самого Одарченко, в одинаковой степени доверяющего и Слову Божьему, и нашептываниям роящихся вокруг него демонов, да к тому же пытающийся объяснить для себя закономерности такого роения посредством научных теорий. Отражением этого свойства можно счесть стихотворение о часах, в герое которого просматривается герой повести, к которой, в свою очередь, оно могло бы послужить эпиграфом:

Маменька, а маменька! Что, часы сознательны?

« Ха,ха, ха, задал вопрос,

Часовщик часы принес,

Будь ему признательным!»

А скажи мне, маменька, часовщик сознательный?

«Инженер идею дал,

Часовщик часы собрал,

Ах ты, любознательный!»

Ну, а как же, маменька, инженер сознательный?

« Инженер бы сам не смог,

Инженера создал Бог,

И молись Создателю!»

В сердце дрогнули весы,

Чаша долу клониться.

Мальчик смотрит на часы,

Но пока не молится.

Я никогда не мог уловить разницы между духовным и материальным, -отмечает герой его повести, - и эти слова, думается, тоже дают некий ключ к раздвоенности Одарченко между двумя мирами. Более того: часто создается впечатление, что иррациональный мир, который изображает Одарченко, для него – единственная реальность – и уже без всяких там метафизических экивоков.

Продолжаю прерванную прозаическую цитату: «Люди живут на земле; если живешь плохо – пропадешь обязательно». Плохо – здесь можно понять как отсутствие духовного смысла в существовании; но это если не учитывать малороссийское происхождение Одарченко, очень сказавшиеся здесь: малороссийское сознание духовный мир склонно воспринимать как мир зла, материальный – как однозначное благо). Поэтому, пишется далее, «наученные горьким опытом, люди стараются жить лучше – и это несомненно». Но самое главное – в заключительной фразе, начисто стирающей намеченный было повествователем путь: «Двигаясь этим единственным путем, они (люди) с невероятной настойчивостью идут вперед, а что там впереди... ведь идти-то осталось еще квадрильон квадрильонов лет». Я забыл сказать, что несколько раннее по поводу всех этих конструкций дается ссылка о некой легенде, занесенной с Востока на Запад, которую Запад не пожелал принять. Запад не пожелал, зато пожелали малороссияне, у которых, как я никогда не упускаю возможности отметить, есть очень много восточного, даже мусульманского. В данном случае это замечание относится к вопросу о предопределении, которому придает такое важное значение Одарченко и которое наиболее внятно выражено в следующем стихотворении:

Когда усердно мать хлопочет:

Одеть теплей сыночка хочет,

Чтоб мальчик грудь не застудил,

А мальчик в прорубь угодил.

Когда скопил бедняк убогий

На механические ноги,

И снова бодро зашагал,

И под трамвай опять попал.

Когда в стремительной ракете

Решив края покинуть эти

Я расшибу о стенку лоб,

Поняв, что мир – закрытый гроб.

Читая Одарченко, вспоминаешь, прежде всего, о его земляке Гоголе, к творчеству которого он дает прямые посылы – и в стихах, и, в особенности, в прозе. Как и Гоголя, Одарченко более всего занимало , сочетание рационального и иррационального, перетекание друг в друга земного и загробного миров, различные проявления мерзости, пошлости, гадости на фоне высоких метафизических проявлений в обыденном мире . Как Гоголю, ему были доступны и провидческие взлеты относительно второго. Но если Гоголь по мере своего духовного роста сумел преодолеть в себе первое, то у Одарченко их не преодоление, более того – нежелание преодоления, интерес к ним, их культивация в повседневной жизни стало трагедией. Этот дуализм отмечает и самый проницательный, пожалуй, исследователь его творчества Василий Бетаки: «В стихах и в прозе Одарченко заметен искренний ужас перед потусторонним, и столь же искренняя тяга к нему».

Некоторые из писавших об Одарченко отмечали также его интерес к эзотерике. «У нормальных людей, - уточняет Кирилл Померанцев, один из немногих близких его друзей, - сознание от подсознания отделено настоящим «железным занавесом». В эзотерических школах, начиная с древнейших времен и по наше время, специальными упражнениями подготовляют учеников для безболезненного, без шока, проникновениями в подсознательный мир духовных существ, заполняющих эту область человеческой души. И подготовка может длиться десятилетиями. Но существуют люди, у которых этот занавес уже с рождением более или менее проницаем. Такими, например, были Гоголь и Гойя.»

К этой компании Померанцев причисляет и Одарченко. Причем, если ему верить, проблема Одарченко во взаимоотношениях с этим миром была чревата гораздо большей серьезностью, чем я предположил раннее. «Бежал от себя самого он сам, - пишет он далее. - Он мне рассказывал о каком-то знакомом французском писателе, который выпивал, «чтобы допиться до чертиков», чуть ли не до десяти рюмок перно, после чего ему действительно лезла в голову всякая чертовщина, а он из нее стряпал свои небылицы, которые охотно покупались издателями.

- А я, - жаловался Ю.П., - вижу эту чертовщину без всякого перно. Даже наоборот: у меня алкоголь ее прогоняет».

Т.е. – Одарченко все-таки пробовал бороться с самим собой (или с бесами, его посещающими), но тоже весьма маргинальным способом, годным обычно как раз не для борьбы, а для капитуляции перед упомянутыми персонажами.

О его склонности к выпивке говорят и другие мемуаристы. Но...

«Сколько раз во время таких разговоров, - читаем далее у Померанцева, - он вдруг ни с того ни с сего быстрым жестом, словно ловил муху, ловил на мне (как и на других) чертей, «юрких, зелененьких...а рожи-то, рожи! – с самым серьезным видом объяснял он. И действительно, он их видел, - заключает Померанцев, - что было очевидным из непосредственной искренности как его жеста, так и слов. И – несколько ниже: отлично помню, как однажды, когда я засиделся у него до позднего вечера, он вдруг начал рассказывать мне о том, что твориться под нами, под землей, в разных ее пластах, какие там буйствуют, мечутся и борются темные духовные силы, одни липкие, другие скользящие, но все страшные, готовящие нам землетрясения, вулканические извержения, бунты и войны. Вспоминается, что становилось страшновато, - замечает Померанцев, - и создавалось впечатление, что действительно что-то копошится, начинает глухо стучать и вот-вот взорвется. А Ю.П. продолжает рассказывать, словно все видит и слышит наяву (для него это и было наяву!)

- Неужели вы не слышите? Ведь они сейчас землю проломят, наш пол...»

Не беру на себя смелость давать оценку этим и другим бытовым жестам и мистическим рассказам Одарченко (отмечу лишь то, что у интуиция или сознание Одарченко настроено исключительно на темные силы, и начисто отсутствует ощущение светлых).

По проницательному замечанию автора послесловия к парижскому однотомнику Одарченко, уже упоминаемого Бетаки «Одарченко словно рисует нам трехслойную схему человеческой психологии в глубинах глубин – вера, совесть, духовность. Выше – слой всего мерзкого. Это и есть подполье. А совсем сверху – тонкая кора благопристойности, приличия, короче, все, что отблескивает лицемерием, которые мы тщимся выдать за свою сущность, словно мы однородны насквозь. И, скрывая свое подполье от других, а что еще хуже – и от себя, делая уж вовсе недоступными те глубины, где сохраняется святое. Ибо роковое чувство обреченности всего сущего одних толкает на растрату совести (хоть день, да мой!), создавая из них вполне благопристойных циников, а других заставляет искать выход из безысходности, метаться между бунтом и молитвой».

Интересно, что Бетаки не решается отнести Одарченко ни к тем, ни к другим. «Он – и в том, и в другом, - пишет он далее. - И мечется поэт между надеждой на конечную справедливость абсолютного (Второе Пришествие) и безнадежностью, выраженной в интонациях разъедающей иронии. И порой кажется, что вся его поэзия – некий отклик на известные слова Мефистофеля: Я рад бы к черту провалиться, когда бы сам я не был черт. Одарченко не был чертом, но и за ангела выдавать себя не хотел... но в самоуничтожительном акте поэзии он назвал черта по имени и тем хоть чуть обезопасил».

В последнем не уверен; но, как бы то ни было: применяя такой подход к себе, выбрав этот весьма опасный путь самовыражения, лучше сказать – исследования себя, Одарченко достиг на нем изрядных успехов, что никоим образом положительно не повлияло ни на его личное душевное стояние, ни на состояние русской поэзии. В первом случае конечной точкой стало самоубийство (или, скорее, попытка его, закончившаяся все-таки смертью), во втором – невозможность продвижения по линии заданного Одарченко вектора силами возможных, как казалось ему самому, последователей.

Внутренний мир, по Одарченко, или даже внешний – и тот, и другой – временные, что он прекрасно осознавал – единственная данность для человеческого существования; но, вместе с тем, и гроб, о стенки которого расшибают себе лоб пробующие выйти из него – будь-то в вечность, возможность которой, кстати, у Одарченко проблематична, будь то к Богу, о чем следует поразмышлять более пространно.

Ведь и герой его повести подвергает себя, опять-таки - добровольно, искушениям куда более душеопасным, чем даже богохульство - да и для психики, пожалуй, не менее. Простая игра со спрыгиванием со ступенек превращается в его воображении в борьбу с подуживающим его бесом. В главе «Папоротник» он играет человеческими костями с мертвецом, который перед тем, как начать играть, ставит перед ним странное условие: «Если выиграешь – цветок (папоротник) твой, проиграешь – твоя судьба – моя». Те. в случае проигрыша – Коля должен стать мертвецом, а тот – живым человеком. В других главах он слышит странные мольбы о помощи, обращенные к уже знакомой нам по стихам Пашеньке, из лесу навстречу ему выходят оборотни, а в главе «Рыжики», наконец, не без участия его воли упрямо перемещается по комнате выставленный за дверь мертвец (с которым, кстати, герой и его спутники ведут себя довольно бесцеремонно). Те же жути – в стихах.

Без упоминания Бога обходится ни одно стихотворение Одарченко. Но Тот ли это Бог, в Которого веруют христиане? Не думаю. Во-первых, бог Одарченко довольно равнодушен к людям – и точно в той же мере, как и они к нему. Пример:

Прелесть, прелесть, тайна в ней.

Прелесть в лете голубей,

В раздвоенном жале змей,

Прелесть в жалобе людей.

Ты, Великий Боже, внемли

Тихой жалобе земли.

Тонут, тонут корабли,

Те, что в море отошли.

А в оставшихся давно

Крысы съели все зерно.

Сгнило крашенное дно.

Где погибнуть? – все равно.

О какой прелести говориться? О прелести ли в эстетическом смысле, или же в том, которое подразумевает православная аскетика? Лично я склоняюсь ко второму; тогда как Одарченко – скорее к первому. Но, может быть, все-таки предпочитает смешение одного с другим, что для него весьма обычно? Отметим, приближение за счет употребления этого термина далеко отстоящих и даже противостоящих друг друга понятий: прелесть(т.е. – обольщающая ложь, если брать христианское значение этого термина) видится ему и в лете голубей, которых христианское сознание вправе сопрягать кротостью, и в раздвоенном жале змей – в том же контексте сопрягаемое с коварством. И, наконец, последняя из процитированных строк: «где погибнуть? - все равно», – средоточие того, о чем говорилось раннее. Ибо если нет разницы, каковым быть в жизни, то тем более нет разницы, где и как погибать. Надо ли добавлять, что Одарченко, очевидно, под гибелью подразумевает не простую, а духовную, смертную, в дальнейшем ничем не могущую быть исправленной.

И это еще не все стихотворение. В последней строфе стихотворения дословно повторяются три начальных строчки первой строфы, а вот четвертая вносит в него существеннейшее дополнение:

Прелесть, прелесть, тайна в ней.

Прелесть в лете голубей,

В раздвоенном жале змей,

Прелесть в гибели людей.

Отношение Одарченко к предмету своего искусства (равно как и цели, и задачи его) выражено в следующих строках: «Я расставлю слова в наилучшем и строгом порядке. /Это будут слова от которых бегут без оглядки». Выражены, как мы можем убедиться, с недвусмысленной конкретностью. А вот оценка его, т.е. – оценка не конкретно собственного искусства, но искусства вообще. Оно, по Одарченко, несет своему обладателю мало хорошего (и здесь я в очень большой степени склонен с ним согласится).

Читаем стихотворение «После выставки»:

Марк Шагал шагал по небу –

В небе млечный путь.

Только черту на потребу

Творческая жуть.

Пьют поэты четверть века,

Четки шевеля,

Носит бремя человека

Скорбная земля.

Дайте крови, дайте хлеба,

Вечный жизни плод.

Строгий ангел путь на небо

Зорко стережет.

За чугунными вратами

Райский сад растет,

В нем кровавыми слезами

Дерево цветет.

Дайте денег, дайте хлеба,

Дайте отдохнуть!

Зашагал Шагал по небу

Прямо в Млечный путь.

Отметим и здесь обычные для Одарченко двусмысленности, отмеченные неистребимым нравственным релятивизмом, более всего присущие предпоследней строфе: за чугунными вратами и т.д.; или еще более показательное снижение, выраженное в словах: «Дайте крови, дайте хлеба,/ Вечной Жизни плод», отсылающих к Евхаристическому Таинству еще и последующим ерническим переосмыслением: «дайте денег, дайте хлеба, дайте отдохнуть». Есть у Одарченко и вовсе уж жуткое стихотворение, где не то, чтобы пародируется Евхаристия, но она сближается с действами, присущим языческим культам, и оканчивается словами:

Аврааму слава! Исааку слава!

Солнцу, звездам слава!

Человеку слава!

Жри его, орава...

Что это за жуть? –

Это райский путь.

Можно было бы сказать, что у трагичного героя Одарченко на Бога надежды нет, как нет надежды на посмертное воздаяние. О чем говорить, если даже волчку, кружащемуся вокруг его оси это ясно:

Он вертится вокруг своей оси.

Ах, помощи у Бога не проси.

Нет ангелов с крылами лебедей

И затихает сладостный ручей...

Последний вздох, последний срок

И умер маленький волчок.

Так же можно было воспринять очень близкое по интонации стихотворение о слонике, идущем по канату, если бы не последние две строчки:

Вдруг в пучину сияющих вод,

Оступившись, скользнет осторожный?

Продвигается слоник вперед,

Продолжая свой путь невозможный.

Если так, то подрежем канат,

Обманув справедливого Бога.

Бог почил, и архангелы спят...

Ах, мой слоник! – туда и дорога!

Все на небе так сладостно спит,

А за слоника кто же осудит?!

Только сердце твердит и твердит,

Что Второе пришествие будет.

Название этого стихотворения – «Чистый сердцем»...

«Возмездие – в преддверьи страха, / пред ним душа одна светла», - написано в другом стихотворении.

Аналог в прозе:

«Летят дни и годы, натянутая струна жизни вздрагивает под тяжестью маленького человека акробата. Идет он по ней вперед, то быстро перебегая несколько шагов, то останавливаясь и глядя на уже пройденный путь. Иногда он с напряженным вниманием смотрит вперед, но и начало и конец натянутой нити теряются там, где небо решилось прикоснуться к земле. Иногда кажется, что струна оборвется и человек акробат не то упадет вниз, не то, зацепившись за оборванный конец, улетит с ним, держась крепко за еще звенящую струну. А вдруг он сейчас, в эту минуту, прыгнет вниз?! Нет, он взмахнул руками , изогнулся мускулистым телом, чудом удержался и вновь зашагал вперед».

И все же: вопреки ожиданиям, наметившимся в приведенном отрывке, мало у Одарченко надежд и на человека (вспомним: «так ли уж гордо звучит – Человек?»), равно как и на качественность его души:

Дьявол, дьявол, сколько дашь

За мою душонку?

А душонка не проста,

И стыдлива, и чиста –

Русская душонка!

«А зачем мне покупать

Русскую душонку?

На одном конце червяк,

На другом конце дурак –

Пробочка душонка.

Мне забавно наблюдать

За твоей душонкой.

На мгновенье в вышине,

На мгновенье в глубине.

Самый маленький грешок

Тянет книзу поплавок –

Вот твоя душонка!»

Даже если учесть парадоксальную и на личном уровне прочувствованную трагичность таких парадоксальных сочетаний – степень ерничества-то от этого не уменьшается, скорее увеличивается. А что такое, собственно, Млечный Путь, в виде утешения возникший в конце стихотворения о Шагале? – ни что иное, как туманность, пускай даже и звездная.

Дополнение к этому стихотворению – еще одно: редкий, почти исключительный случай (наравне со стихотворением «Я расставлю слова...»), когда автор говорит от собственного лица:

Я себя в твореньи перерос

И себя творенье пожирает,

Кем-то в детстве заданный вопрос

Каплей йоду душу прожигает.

Куст каких-то ядовитых роз

Я взрастил поэзии на смену.

Мир земной, ведь это море слез...

А вот пьяным море по колено.

Отсюда и дальнейшее углубление во втягивающую в себя воронку в следующем стихотворение, рядом деталей связанном с предыдущими:

В рай со свечкой не дойти,

Правды в мире не найти...

Тает свечечка в руке

Нет ли правды в кабаке?

Здесь сиди и выпивай,

Поднимайся к правде в рай...

Ничего себе восхождение к раю, не правда ли? Впрочем, как читаем мы далее:

Правды нет и в кабаке!

Где ж она? На чердаке.

Забирается чудак

Выше рая, на чердак.

Воск течет и с треском тает,

Пламя пальцы обжигает.

Ах, зачем так горяча

Кем-то данная свеча.

С нами Бог! – Со мной и с вами.

Озаряет нежно пламя:

Как в углу, на чердаке

На тончайшем ремешке...

Свет погас. Теперь ни зги...

Пашенька, Пашенька, помоги!

Не Бог, а Пашенька, известная нам и из других стихов Одарченко (она же появляется и на страницах прозы). Но дело не в этом, а в том, что выше рая для персонажа Одарченко (не стоит, конечно, путать этого героя с самим автором) – глухой угол чердака с висельником, предпочетшим второй первому. Последняя же строка, как я уже сказал – апелляция одновременно к нескольким текстам Одарченко – как стихотворным, так и прозаическим, которые, как и его стихи беспощадны и лишены каких бы то ни было иллюзий – как того, что касается жизни, так и того, что касается творчества. А вот в прозе, конкретно – в рассказе «Ночное свидание», мы находим, наконец, то, что могло бы восприниматься как упование ни на что не уповающего Одарченко, и одновременно свидетельствующее об сомнительности этого упования. Это легенда, повествующая о жизненном предназначении и посмертной участи поэтов. Позиция Одарченко разделена, как мне кажется, между двумя беседующими героями, один из которых как раз и есть поэт; и он же – выразитель пессимистической, так сказать, точки зрения на предмет данной беседы, Альтер эго Одарченко-скептика, тогда как выразитель оптимистической – это Одарченко уповающий на значение творчества в деле спасения. Словами последнего я и начну цитату:

- Человека судят не по творчеству, - говорит Володя, - а по делам его. Конечно, творчество входит в круг дел, но не больше. Ты мне такому поверь!

- Я не понимаю.

- Хорошее стихотворение не лучше приветливой улыбки, а злое...ну, вот стихи, которые ты любишь.

И если провезут твой гроб,

Моя рука не перекрестит лоб.

За то, что моя рука не перекрестит лоб, тому, кто это написал, придется пройти до райских врат квадрильон квадрильонов – это я знаю наверно.

Я начинаю принимать разговор всерьез и возражаю по-своему.

- Где-то я вычитал странную легенду, выслушай ее, Владимир. Кончился Страшный Суд. Славословя Господа, праведники в белых одеждах отправились в Рай, а грешники, как полагается, с криком и воплями были извергнуты в ад. Осталась малая группа людей, стоящих в стороне. – Кто это? – спросил Бог Архангела. – Бог мой, это странные люди, говорящие на странном языке, но все они – грешники, и не отправить ли их по закону в ад?

Удаляясь, грешники говорили непонятное на непонятных языках, и слова последнего долетели до судилища Бога.

«Божье имя, как большая птица, - вылетело из моей груди, - впереди густой туман клубится, - и пустая клетка позади».

Прошло время, Бог позвал Архангела. – «Пусть праведники поговорят со мной на языке грешных, которых ты отправил в ад». – Но ни один праведник не смог говорить на языке грешных поэтов.

Тогда ангел вернул грешников, говорящих на странных языках. И слушал их Господь и радовался, что человеческий язык мог превратиться в дивную музыку. – Мне эта легенда всегда нравилась, но Владимир как бы вовсе не слушал ее.

- Я хотел сказать тебе, с усилием продолжал он свою мысль, - пока не поздно, не пиши вовсе, как говорил Экклезиаст, или пиши: «Вчера я отворил темницу воздушной пленницы моей... »

Легенда, которую излагает поэт-оптимист, конечно, очень красива, да и, в общем-то, соответствует действительности, но действительности земной, временной. А ведь разговор идет о том, что предстоит поэту в жизни вечной.

И надо ли говорить, что в строке, которой заканчивается разговор, речь идет о душе, выпущенной из темницы именно такого существования.

Кто же прав из двух поэтов? Конечно, гипотетически легко рассуждать о дивной музыке, которой в вечности услаждается Господь посредством вызванных из ада, который они вполне заслужили, поэтов (кстати, из контекста следует, что без них эта музыка Богу недоступна). Но о том, что это не так (исправим на – не совсем так), досконально известно второму поэту, и вот почему. Читаем оставшийся текст «Ночного свидания»:

«Наш несвязный разговор мог бы продолжаться долго, но в это мгновение послышался, дробью рассыпающийся, стук в окно.

- Какой еще черт в этот час? – взглянул я на Володю, взявшего в руку стакан.

Я встал с дивана и подошел к окну.

- Юлий Савич! – услышал я знакомый голос Аси. – Юлий Савич, придите, ради Бога, Владимир час тому назад умер.

Я взглянул в угол, туманное пятно расплывалось, сливаясь с полусветом комнаты.

– Эх-эх! - крикнул я».

Не выражает ли этот крик внезапное прозрение правоты пришедшего с того света собеседника?

«Кто-то здесь боролся с верой», - оговаривается Одарченко в одном из стихотворений, не вошедших в свод «Денька». В другом:

Как нежно ветер над полем стелется,

На нем равноправные лежат мертвецы.

Слегка по утру звенит метелица.

Рцы, Господи праведный, рцы!

Никто не верует, да и не молиться

Тебе, о Господи, лишь мертвецы.

Над ними месяц на землю клонится.

Рцы, Господи праведный, рцы!

Странное упование исключительно на загробный мир, где только и возможно, по Одарченко, общение с Богом лицом к лицу, да притом и всех без исключения (на земле общение возможно лишь с темными силами). Но, хочется сказать, мертвецы, которым Одарченко дает такую возможность, отнюдь не равноправны – они, как мы знаем из притчи о богаче и Лазаре, делятся на меньшинство, которым и вправду дана возможность общаться с Ним, и на большинство, для которых такое общение недоступно. Но деление по Одарченко происходит по другой линии, где по одну сторону – живущие на этом свете, по другую – на том. И только для вторых возможно вторжение в жизнь первых в том состоянии, в котором они пребывают. Для первых вторжение в жизнь других возможно лишь в том случае, если они приобретут их свойства – т.е. – станут мертвыми (припомним цитированный мною раннее эпизод из «Детских страхов», где как раз исследуется эта коллизия). Отсюда – интерес героев Одарченко к аннигиляции.

Мысли об самоубийстве раскиданы по многим страницам его стихов и прозы. В рассказе «Ночное свидание» герой читает книгу с заманчивым (это его слова) названием «На весах Иова». «С удовольствием и тайным самодовольством, - отмечает он, - я прочел: «Индивидуальная жизнь появилась во Вселенной вопреки воли Бога, и потому по самому существу своему она нечестива, и смерть, т.е. уничтожение, есть справедливое естественное возмездие за преступное своеволие».

Нет, недаром же свежести утра или ослепительному свету дня Одарченко предпочитает сумерки заката: «У каждого человека бывает в жизни свой рай, и каждый человек из этого рая бывает изгнан. Быть может, для того, чтобы всю жизнь потом желать и стремиться стать достойным того, что видел и слышал.

Но то, что видишь днем с просторной террасы, или с бугра покрытого чебрецом и высохшей мятой – это только преддверие того, что происходит перед вами в вечерний час – в непорочный час заката». («Детские страхи», глава «Оборотень»).

Многоликая смерть следит за мною, - признается Одарченко в эссе «Истоки смеха».- Я знаю – она безжалостна, она не упустит случая лишний раз утвердить свое владычество в борьбе с жизнью». И – далее: «Молиться я не умею, а разве могу я думать о чем-либо при таком напряжении мысли, находящейся в рабстве у инстинкта». После этого, в качестве иллюстрации, приводиться еще одна сюрреалистическая картинка гипотетической смерти. Последняя фраза: «Мой писк в предсмертном ужасе ничем не нарушит гармонии зловещей ночи».

Это странное убеждение Одарченко не раз передоверяет героям уже не раз упоминаемой повести «Детские страхи». «В такие минуты полной тишины вдруг понимаешь, - читаем в главе «Оборотень», - что нет мира иного потустороннего, а есть один мир таинственный и чудный мир, в котором живут люди, и только изредка ощущают все чудесное основание его. Собственно, глава и заканчивается появлением на фоне заката какой-то тени, вполне может быть, что и призрачной. Видения посещают неоднократно героев и в еще одной главе из «Детских страхов», прямо навеянной Гоголем – «Папоротник» (гоголевскую «Ночь накануне Ивана Купала они читают в начале»): «Дети замерли в ожидании надвигающейся грозы. На горизонте, где кончалась зелень луга, - небо глубокою шелковой лентой опоясывало землю; над самой землею, в белых одеждах стояли златокудрые ангелы; легкая кисея спускалась с неба на землю и закрывало их мутно-туманной дымкой. С высокого бугра было видно происходившее движение среди небесного воинства: там о чем-то совещались. Ангел с огненным мечом в руках отделился от остальных и, пройдя сквозь белую кисею, плавно полетел к нависшей над землею тучи. Люся и Коля видели его, пролетавшего по узкой, шелково-голубой ленте мрачного неба, далее он скрылся за краями грозовой тучи, летя к ее сердцу, - отчего все небо еще более потемнело и лиловая туча стала почти совсем черной. Страшным ударом меча ангел сверху пытался рассечь ее сердце, но огненный меч запутался в клубке крепко свившихся змей, и с земли было видно, как засверкало острие меча, напряженно чертя ослепительный узор на черном небе».

А вот что такое финал с вышедшим, а затем у уходящем под землю мальчиком-мертвецом – очередное ли видение, привидевшееся отроку герою на могиле в самом центре кладбища, действительное ли происшествие, бред ли его или что иное – непонятно. Но, отметим, и жутковатая игра в костяшки с мертвецом выдержана все в том же обыденно-фантастическом духе, что и только процитированный фрагмент, но, естественно, вызывает более жуткие чувства. Происходит она ночью. Может быть, это все-таки, сон? «Как бы мне в стихах не сбиться лишь на то, что ночью сниться. В голове моей больной твой прекрасный рай земной», - пишет Одарченко в одном из стихотворений.

Но вот что интересно: смерть у него проявляет себя чаще не в ночи, но при свете дня:

Фонарь на улице потух

И стало посветлее.

А пропоет второй петух –

В могилу поскорее.

Над ней стоит дубовый крест

И это очень ясно:

В сырой могиле много мест

И это так прекрасно.

В другом, самом популярном, пожалуй, его стихотворении, простом, как детская считалка, мир потусторонний, сумрачный, вполне в духе Брейгеля, как бы наползает на мир обыденный – светлый и солнечный – и тем самым в него наглядно проникает то, что один из немногих благоволивших Одарченко критиков очень точно определил как «сквознячок небытия»:

Мальчик катит по дорожке

Легкое серсо.

В беленьких чулочках ножки –

Легкое серсо.

Солнце сквозь листву густую

Золотит песок

И бросает тень большую

Кто-то на песок.

Мальчик смотрит улыбаясь:

Ворон на суку.

А под ним висит, качаясь,

Кто-то на суку.

Другое стихотворение, построенное по тому же принципу:

Золотистый песок

И морской ветерок –

Море с солнышком в зайчик играет.

Вяжет кофточку мать,

Ей свободно дышать –

Поглядит и с улыбкой вздыхает.

Дети сели в кружок

На горячий песок –

Строят что-то, смеются, играют.

А на берег морской

Белоснежной волной

Пузырек на песочек бросает.

«Ну-ка, Валя, открой,

Что в бутылочке той,

Мы сию же минуту узнаем».

В ней сто тысяч чертей,

И записочка в ней:

СОС, СОС – погибаем!

Может быть, пробуя покончить с собой, Одарченко делал это потому, что утратил даже те хрупкие иллюзии относительно загробной жизни с Богом, которые помогали ему жить в этой, где, как ему казалось, Бога нет, но все кишмя кишит чертями. А, может быть, потому, что одна иллюзия у него все-таки была – иллюзия вечного возвращения:

Той дорогой, которой иду

Я наверное в ад попаду.

Но оттуда по шелковой лесенке,

Напевая веселые песенки,

Я обратно на землю вернусь

И на крыше в кота воплощусь.

Так заканчивается одно из его стихотворений. Можно было бы подумать, что в своих произведениях Одарченко выражает не столько свой, сколько некий гипотетический опыт трагического, доступного человеку лишь в самые напряженные периоды жизни, однако свидетельства близко знавших его людей это впечатление опровергают.

«Мне исковеркал жизнь талант двойного зренья», - незадолго до смерти писал Одарченко. Этой исковерканной жизни жаль мне, его читателю. Но еще больней, когда думаешь об этой жизни, как не могущей влиться в жизнь пакибытия. Ведь была же возможность у Одарченко обернуть свои наилучшие слова не в ту плоскость, в которой от них хочется бежать без оглядки, но совсем в другую. Ту, о которой он мельком упомянул в другом стихотворении:

Какая власть дана словечку!

Из человека в человечка

Любого превратит оно.

Ему пред совестью дано

Гореть, как пред иконой свечка.

Стоило бы только поменять местами два слова во второй строчке: из человечка - в человека... Но тогда вместе с изменением смысла исчезла бы и рифма. Которая так важна для поэзии, но совсем не важна для жизни.

Cообщество
«Круг чтения»
Cообщество
«Круг чтения»
1.0x