Сообщество «Круг чтения» 00:00 19 февраля 2020

Перечеркнутые нули

Ввведенский предпринимает  попытку  исследования  мира, из  которого, говоря  грубо, Бог изъят

Даже если поэт пишет о прошлом, и даже – если о будущем, его стихи все равно воспринимаются, прежде всего, как свидетельство о времени, в котором он живет.

Абсурдистские, по форме, стихи Александра Введенского – не исключение.

А ведь в них, между прочим, время предстает не в виде четко зафиксированной данности. Скорее – в виде перетекающей внутри самой себя и оттого неуловимой метафизической категории. Но, с другой стороны – кто из нас способен в полноте определить закономерности времени в его физическом проистекании? А тем более – на пересечении первого и второго.

Что, все-таки, пытается сделать Введенский, через внешние видимые приметы, характерные для определенного временного отрезка, намереваясь постичь глубинную суть самого времени.

Есть у него несколько произведений, где это является главной темой. Действие их относиться к предреволюционной эпохи с ее философско-идеологическим брожением, примечательной, между прочим, и умножением сознательного безбожия. Контекст этой эпохи Введенский явственно обозначает, причем иногда даже очень подчеркнуто, как в «Пьесе Елка у Ивановых», где ее приметы и дух обозначены даже в деталях, а в «Четырех описаниях» названы даже точные даты годов.

Не случаен, наверное, интерес Введенского к безвозвратно ушедшему времени, которое предстает у него в виде весьма мрачном и даже апокалипсическом. Произведения эти, помимо богатой пищи для филологов, философов и богословов, дают нам повод для понимания того, почему развалилась та, дореволюционная. Недаром же и сам Введенский, которого, напоминаю, занимали всего три лишь темы: Бог, время и смерть, в произведениях на эту тему обращает пристальное внимание на две последние, а вот первую вроде бы не берет в расчет. Дело, очевидно, в том, что в них он предпринимает попытку исследования мира, из которого, говоря грубо, Бог изъят. Пробуя найти истоки изъятия, Введенский и обращается к эпохе, порождением которой был и он сам (и оставался, добавим, на протяжении всей своей жизни до самого ее конца).

Ведь безбожие, которое, как эпидемия, охватило Россию в двадцатые-тридцатые годы, появилось отнюдь не после революции; как раз наоборот – оно само ее породило. С изъятием из мироустройства Бога, пускай и в отдельно взятом человеческом сознании разваливается на куски пространство, гниет время, во всеобщем сознании исчезает взаимосвязь того и другого, а значит, по словам одного из вестников из «Четырех описаний»: «нет уверенности в часе, и час не есть подробность места. Час есть судьба». Судьба, частность существования которой разрешается во всеобщей смерти.

Поэтому и у Введенского жизнь предреволюционной России отличается смысловыми смещениями, безысходностью, мрачностью, обилием смертей и перепутанностью понятий. «Мы храбро церковь презирали, мы все ругали Бога и попов», признается 3-й умирающий в «Четырех описаниях».

Очень показательно, как умирают все четыре повествователя: один – от апоплексического удара (1858 г.); другой кончает самоубийством в 1911 г.; двое остальных, правда, погибают на поле боя – но как и при каких обстоятельствах! Вот как описывает свою смерть (и последние часы времяпрепровождения перед этой смертью) в окопах первой мировой войны 3-ий умирающий:

В окопе на кровати я лежал

и Мопассана для себя читал,

и раздражался от желания

приласкать какую-нибудь пышную Меланию.

Хотелось мне какую-нибудь девушку помять

в присутствии моей довольно близкой смерти.

…И надо мной вертелся ангелок.

он чью-то душу в рай волок,

и мне шептал: и твой час близок,

тебе не спать с твоей невестой Лизой.

Наиболее достойно, как ни странно, погибает последний из них в 1920 г. – и не исключено даже, что это красноармеец:

…я даже не успел прочесть молитвы,

как от летящей пули наискось

я пал подкошенный как гвоздь.

Граждане, взмолился я, родные,

ведь у меня ребята есть грудные,

и эти молодые дети

теперь одни останутся на свете.

И две жены моих красавицы

теперь развратничать начнут.

О хоть бы, хоть бы мне поправиться,

но командир сказал: капут…

Обратим внимание на то, насколько этим смертям сопутствуют модели поведения, внушенные умирающим посредством времени. в котором они жили. Они довлеют над ними буквально до последнего часа: чтение в окопе Мопассана и т.п. В особенности, сваленные в кучу как попало в глухих закоулках сознания, они очень наглядно проявляют себя в монологе 1-го умирающего, покончившего с собой в 1911 г.: здесь и Репин со своими бурлаками, и голоногая Айседора Дункан, и Блок на пару с Бальмонтом, и к старости утративший, наконец, интерес к дамскому полу Лев Толстой, и авиаторы с их постоянно разбивающимися аэропланами в качестве наглядных символов технического прогресса, и даже Государственная дума с постоянно ругающимися депутатами. Итог, однако, довольно мрачен:

Мы все жили в неопределенном состоянии

и часто находились в желтом здании.

И многие из нас, взяв в руки пистолет,

пред этим за обедом съев котлет,

теперь пытались пистолет проглотить

и с жизнью кончить все подсчеты,

чтоб больше бы не жить.

Точно такой же характер утилитарной стандартности носит и самоубийство этого интеллигентного, во всем поступающего и думающего как все (даже в час смерти), повествователя:

И я подобною работой

однажды тоже занялся.

Мне стало ясно. Жизнь никчемна,

мне на земле широкой темной

не находилось больше места,

и я за ум взялся,

сказал: прощай, прощай навек, невеста

и газированная вода.

Меня не будет больше никогда…

…И пистолет я в рот вложил,

как бы вина бутылку,

через секунду ощутил

стук пули по затылку.

И разорвался мой затылок

на пять и шесть частей.

Это было в тысячу девятьсот одиннадцатом году.

Но как, казалось бы, могут быть собраны в одном и том же месте люди, моменты смертей которых разделены многими годами, но чья беседа, тем не менее, происходит не только в одном месте, но и в один и тот же момент. Место это – хорошо знакомая читателям Введенского пограничная территория, не обладающая приметами ни конкретного времени, ни конкретного пространства; а момент, внутри которого они обмениваются рассказами о течении своих жизней – это смерть.

Об этом моменте, могущем одновременно вместить в себе последние стадии существования совершенно различных, разделенных временем индивидов говорит Введенский в одном из своих философских прозаических отрывков: «умирающий в восемьдесят лет, и умирающий в десять лет, каждый имеет только секунду времени. Ничего другого они не имеют. Бабочки-однодневки перед ними столетние псы. Разница только в том, что у восьмидесятилетнего нет будущего, а у десятилетнего есть. Но и это неверно, потому что будущее дробится. Потому что прежде, чем прибавится новая секунда, исчезнет старая, это можно было бы изобразить так». Далее в тексте Введенский вводит в текст серию перечеркнутых нолей, счет которых должен идти от конца:

Ø Ø Ø Ø Ø Ø Ø

Ø Ø Ø Ø Ο

и поясняет: «Только нули должны быть не зачеркнуты, а стерты. А такое секундное будущее есть у обоих, или у обоих его нет, и не могло быть, раз они умирают». И - немного ниже: «Становится непонятным, что значит раньше и позже, становится непонятным все».

Приведенный отрывок, в частности, может объяснить несколько довольно загадочных мест, связанных с разговорами наблюдающих за четырьмя умирающими неких потусторонних существ, названных Кумир, Тумир, Зумир и Чумир, очевидно, их ангелов-хранителей. В этих разговорах несколько раз выражаются сомнения не только насчет прошлых существований их опекаемых, но и сомнения в существовании чего бы то ни было. «Существовал ли кто?» – спрашивает то ли себя, то ли своих собеседников Зумир; и тут же, эхом, звучит голос Тумира: «Что в мире есть? Ничего в мире нет, все только может быть?» А еще далее следует очень примечательное уточнение: «Не разглядеть нам мир подробно, ничтожно все и дробно».

Непонимание и не видение настоящей сути вещей, следует, по Введенскому, из раздробленности сознания и пошлости восприятия, присущих потерявшему религиозные категории человечеству, для которого не различимы между собою «луна с луной, звезда с звездой, и снег с водой, и хлеб с едой…стакан и песнь, и жук и лесть…и двигающаяся вода, медь, память, планета и звезда, одновременно не полны сидят на краешке волны. Со всех не видим мы сторон ни пауков и ни ворон».

Эту неполноту восприятия и порождаемую им ущербность человеческого мышления и существования Введенский пытается исследовать и в нескольких следующих за «Четырьмя описаниями» произведениях, прежде всего - в своеобразной дилогии, включающей в себя две стихотворные драматические сцены, прослоенные прозаическими кусками - «Очевидец и крыса» и «Сцена на шестом этаже», которые объединены общими персонажами, где единственное, что еще доступно их пониманию – опять-таки, смерть и время, неразрывно связанные между собой. «Я обратил внимание на смерть, я обратил внимание на время», - говорит персонаж, обозначенный, как «Он» в «Очевидце и крысе». Не отсюда ли столько разговоров о них в произведении, которое он пишет, и во время писания которого «время превращается в кустарники», а смерть осуществляется усилиями некоего Дворецкого-Грудецкого при содействии множества лиц, в числе которых писатель Грибоедов, историк Костомаров и сидящие на тарелке четыреста тридцать три испанца, прямо или косвенно подстрекающего его к убийству кинжалом Степанова-Пескова. К слову, повествователь, названный Он, одновременно присутствует в этом определяемом его личностью мире, где «скворец в своей руке тихо держит мертвый храм» и где «пахнет огнем и серой», в качестве одного из персонажей, , перед которым «вставали его будущие слова, которые он тем временем произносил», а в конце получает даже малопоэтическую фамилию Козлов.

Отметим еще раз, что в «Очевидце и крысе», где поэтические образы постепенно подменяются утилитарными, Бог упоминается мельком и всего один раз, а в продолжающей его «Сцене на шестом этаже», где утилитарность восприятия жизни становиться источником смерти и, параллельно, поэзии, не упоминается вовсе. И, как фиксация апофеоза непонимания течения времени и сущности жизни, коснувшаяся и самого повествователя – заключительные слова «Сцены», произнесенные им самим: «Неизбежные года нам шли навстречу как стада. Нам думать больше нечем», и затем последующее зловещее и гротесковое действие, зафиксированное в ремарке: «У него отваливается голова»).

А в пьесе «Елка у Ивановых» перед нами предстает уже изначально обессмысленный и лишенный логики мир, после которого, однако, остается продолжающееся время, ход которого не прерывается даже впоследствии поголовного умирания всех без исключения персонажей. И совсем недаром и вымирание, и непонимание связываются с исчезновением из этой безумной жизни Бога, что отмечает самый невинный, самый невозмутимый и наиболее, так сказать, философски настроенный годовалый бутуз Петя Перов: «Один я буду сидеть на руках гостей, как будто ничего не понимая. Я и невидимый Бог»; далее эта мысль промелькнет в заключительном куплете песни, распеваемой в лесу вначале глухонемыми, а затем говорящими невпопад лесорубами:

С престола смотрит Бог

И улыбаясь кротко

Вздыхает тихо ох,

Народ ты мой сиротка.

Но даже Петя, становящийся в некотором смысле воплощением этого народа-сироты, подобно своим братьям и сестрам, никак с Богом не связанных, умрет в конце пьесы. В чем нет ничего удивительного.

Уже в начале, в разговорах детей, сосредоточенных большей частью на эротической тематике (их преждевременная зрелость подчеркнута весьма странными и колеблющимися возрастными соотношениями на фоне фиксации полного разрушения отношений и падения нравов, что, собственно, и служит причиной последующего убийства, которое осуществит не выдержавшая этих разговоров нянька), заявлена тема смерти, выраженная в первой же реплике, произнесенной в пьесе, и произнесенной все тем же малолетним философом Петей Перовым: «Будет елка? Будет. А вдруг не будет. Вдруг я умру».

Стоит задержаться, кстати, на упомянутой странности, связанной с возрастом действующих в пьесе детей, а заодно и на демонстративно подчеркнутой, несообразной с их родством разностью фамилий. Во-первых, хотя пьеса названа «Елка у Ивановых», ни один из членов действующего в пьесе семейства этой фамилии не носит. Отец и мать (и он, и она – где-то в пределах тридцати-сорока лет) в списке действующих лиц определены как Пузыревы, а далее приводится перечень имен и фамилий их детей в порядке их возрастного убывания (я привожу их в обратном порядке относительно того, как они приведены у Введенского):

Дуня Шустрова – восьмидесятидвухлетняя девочка.

Миша Пестров – семидесятишестилетний мальчик.

Соня Острова – тридцатидвухлетняя девочка.

Володя Комаров – двадцатипятилетний мальчик.

Варя Петрова – семнадцатилетняя девочка.

Нина Серова – восьмилетняя девочка.

Петя Перов – годовалый мальчик.

Все эти дети, ожидающие Рождественскую елку, становятся свидетелями убийства Сони Островой нянькой Аделиной Францевной Шматерлинг, на их же глазах сошедшей с ума. Вслед за ней сходит с ума врач психиатрической лечебницы, куда ее отправляют на обследование, причем заболевает, как видно из некоторых симптомов, манией преследования. И, скорее всего, не случайно в его бреду присутствуют преследующие его сумасшедшие с револьверами. Вспомним, что действие пьесы происходит во время активизации революционных групп, возникающих как грибы после дождя и в своих бессмысленных и бесчисленно осуществляемых террористических актах не щадящих ни детей, ни женщин. О чем говорить, если даже городовой из полицейского участка, вместо того, чтобы нести службу, желал бы, по его признанию, «читать из Маркса разные отрывки». Отсюда, скорее всего, слова обезумевшего врача и дальнейший его разговор с санитаром:

Врач. Господи, до чего страшно. Кругом одни ненормальные. Они преследуют меня. Они поедают мои сны. Они хотят меня застрелить. Вот один из них подкрался и целится в меня. Целится, а сам не стреляет, целится, а сам не стреляет. Итого стрелять буду я.

Стреляет. Зеркало разбивается. Входит каменный санитар.

Санитар. Кто стрелял из пушки?

Врач. Я не знаю, кажется, зеркало. А сколько вас?

Санитар. Нас много.

Врач. Ну то-то. А то у меня немного чепуха болит. Там кого-то привезли.

Санитар. Няньку-убийцу привезли из участка.

Врач. Она черная как уголь.

Санитар. Знаете ли, я не все знаю.

Врач. Как же быть. Мне не нравится этот коврик. (Стреляет в него. Санитар падает замертво). Почему вы упали, я стрелял не в вас, а в коврик.

Санитар (поднимаясь). Мне показалось, что я коврик. Я обознался. Эта нянька говорит, что она сумасшедшая.

Врач. Это она говорит – мы этого не говорим. Мы зря этого не скажем.

И т.п. Не случайно, как уже говорилось, неисчислимое количество смертей, наличествующих и в «Елке у Ивановых», и в «Четырех описаниях», и в «Очевидце и крысе», и в «Сцене на шестом этаже», создающих впечатление, что, предварительно сойдя с ума, вымирает весь мир. Отказавшись от Бога, утратив смысл жизни, он и не может жить. Не могущие вынести безумия, умирают, а уцелевшие уподобляются животным, как нянькин жених лесоруб Федор, сразу же после ареста невесты идущий в публичный дом, правда, прямо не названный. Разговор Федора с одной из его обитательницей, названной Служанкой, ведущийся во время полового акта, тоже очень примечателен:

Служанка. О чем ты сейчас думаешь?

Федор. О том, что весь мир стал для меня неинтересен после тебя. И стол потерял соль и небо и стены и окно и небо и лес. Я скоро исчезну словно ночь.

Служанка. Ты невежлив. За это я накажу тебя. Взгляни на меня. Я расскажу тебе что-то неестественное.

Федор. Попробуй. Ты жаба.

Служанка. Твоя невеста убила девочку. Ты видел убитую девочку? Твоя невеста отрубила ей голову.

Федор квакает.

Служанка (усмехаясь). Девочку Соню Острову знаешь? Ну, вот ее она и убила.

Федор мяукает.

Служанка. Что, горько тебе?

Федор (поет птичьим голосом).

Служанка. Ну вот, а ты ее любил. А зачем. А для чего. Ты наверно и сам.

Федор. Нет, я не сам.

Обратим внимание на слова лесоруба о потерянной соли, отсылающей сознание верующего читателя к соответствующей притче Спасителя, а также наличествующего в речах Федора мотива подмены человеческим божественного, где второе ставиться на место первого, и, в результате этой подмены - нарушения миропорядка за счет исчезновения личностного начала. В результате люди уподобляются скотам. «Врываются Пузырев-отец и Пузырева-мать, - пишет Введенский в заключительной ремарке Первой картины Первого действия, - они страшно кричат, лают и мычат». «Господи, у нас умерла дочь, а мы тут как звери», - восклицает далее рядом с телом мертвой дочери смутно осознающий это превращение Пузырев-отец, не прекращающийся сношаться, тем не менее, с Пузыревой-матерью прямо у гроба, где лежит дочь, причем Пузырева, среди прочих формальных выражений, долженствующих выражать ее скорбь, произносит еще более формальное: «О жестокий Бог, жестокий Бог, за что Ты нас наказываешь».

И наоборот – животные (Жирафа – чудный зверь, Волк – бобровый зверь, Лев-государь и Свиной поросенок) выступают как философы и богословы, вырабатывающие новые категории осмысления жизни и смерти. К ним близка и говорящая домашняя собака Вера, которая, наряду с годовалым Петей Перовым, является одним из немногих поэтически мыслящих персонажей в этой мрачнейшей пьесе, закончившейся смертями так и не дождавшихся Рождества всех без исключения членов дворянского семейства, успевших получить перед этим известие, что бывший жених их няньки, лесоруб Федор, следуя совету, полученному им от служанки «учиться, учиться и еще раз учиться», предварившее будущее высказывание восемнадцатилетнего на то время Ульянова-Ленина, таки выучился и стал учителем латинского языка. Что можно воспринимать как ироничный посыл к будущему страны, руководимой (иногда, между прочим, очень небезуспешно) лесорубами, прачками и дворниками, в которой предстояло предстояло жить и самому автору. На что есть намек в ремарке, предваряющей четвертое действие: «Картина девятая, как и все предыдущие, изображает события, которые происходили за шесть лет до моего рождения или за сорок лет до нас (т.е. - до года, в который сочинялась пьеса). Это самое меньшее. Так что же нам огорчаться и горевать, что кого-то убили. Мы никого не знали, а они все равно все умерли».

Дело, однако же, не в том, что кто-то там жил и умер или не умер; а в том, что некогда было удушено и бесследно сошло на нет цельное, живое и дышащее время, а на смену ему пришло другое – безличное и стертое, сросшееся со смертью и не имеющее ни малейшего выхода в вечность. Его Введенский детально опишет в знаменитой «Элегии», первом из его напечатанных спустя много лет произведений, написанной через два года после «Елки у Ивановых» в довольно-таки, простите за неважный каламбур, элегических тонах.

Ее текст, пожалуй, я и предложу напоследок.

Осматривая гор вершины,

их бесконечные аршины,

вином налитые кувшины,

весь мир, как снег, прекрасный,

я видел горные потоки,

я видел бури взор жестокий,

и ветер мирный и высокий,

и смерти час напрасный.

Вот воин, плавая навагой,

наполнен важною отвагой,

с морской волнующейся влагой

вступает в бой неравный.

Вот конь в могучие ладони

кладет огонь лихой погони,

и пляшут сумрачные кони

в руке травы державной.

Где лес глядит в полей просторы,

в ночей неслышные уборы,

а мы глядим в окно без шторы

на свет звезды бездушной,

в пустом сомненье сердце прячем,

а в ночь не спим томимся плачем,

мы ничего почти не значим,

мы жизни ждем послушной.

Нам восхищенье неизвестно,

нам туго, пасмурно и тесно,

мы друга предаем бесчестно

и Бог нам не владыка.

Цветок несчастья мы взрастили,

мы нас самим себе простили,

нам, тем кто как зола остыли,

милей орла гвоздика.

Я с завистью гляжу на зверя,

ни мыслям, ни делам не веря,

бороться нет причины.

Мы все воспримем как паденье,

и день и тень и сновиденье,

и даже музыки гуденье

не избежит пучины.

В морском прибое беспокойном,

в песке пустынном и нестройном

и в женском теле непристойном

отрады не нашли мы.

Беспечную забыли трезвость,

воспели смерть, воспели мерзость,

воспоминанье мним как дерзость,

за то мы и палимы.

Летят божественные птицы,

их развеваются косицы,

халаты их блестят как спицы,

в полете нет пощады.

Они отсчитывают время,

Они испытывают бремя,

пускай бренчит пустое стремя -

сходить с ума не надо.

Пусть мчится в путь ручей хрустальный,

пусть рысью конь спешит зеркальный,

вдыхая воздух музыкальный -

вдыхаешь ты и тленье.

Возница хилый и сварливый,

в последний час зари сонливой,

гони, гони возок ленивый -

лети без промедленья.

Не плещут лебеди крылами

над пиршественными столами,

совместно с медными орлами

в рог не трубят победный.

Исчезнувшее вдохновенье

теперь приходит на мгновенье,

на смерть, на смерть держи равненье

певец и всадник бедный.

24 марта 2024
Cообщество
«Круг чтения»
1.0x