1
Нежно окутывающий остров седоватый, с сиреневыми просверками туман становится фоновым персонажем бархатного стихотворения: Я берег покидал туманный Альбиона…
Чуть влажными, крупными, ланьими очами глядящая вам в душу грусть, заставляет чувствовать чуть-чуть иначе: если вы способны вчувствоваться в поэзию вообще…
И – Батюшков противоположный: гудит… почти Иерихонская труба, и страшно становится от тяжёлого её, завораживающего, медного звука, умножаемого на бессмыслицу бытия:
Ты знаешь, что изрек,
Прощаясь с жизнию, седой Мельхиседек?
Рабом родится человек,
Рабом в могилу ляжет,
И смерть ему едвали скажет,
Зачем он шел долиной чудной слез,
Страдал, рыдал, терпел, исчез.
Мельхиседеку, говорящему от лица Батюшкова, хочется возразить, что не бессмысленна жизнь, когда в ней возможны стихи такой высоты.
Он был разнообразен: скорбный поэт, познавший часы самозабвенного веселья:
Вы, други, вы опять со мною
Под тенью тополей густою,
С златыми чашами в руках,
С любовью, с дружбой на устах!
Часто обращаясь к друзьям в стихах, он щедро черпал из античности, и тонко сплетал орнаменты ассоциаций; богато играл звуком, и строил метафизические лестницы к свету.
…хотя…вечерние состояния томили его, наполняли душу странными, мерцающими разводами: каковые, сгустясь, разорвались известной трагедией его судьбы:
В тот час, как солнца луч потухнет за горою,
Склонясь на посох свой дрожащею рукою,
Пастушка, дряхлая от бремени годов,
Спешит, спешит с полей под отдаленный кров
И там, пришед к огню, среди лачуги дымной
Вкушает трапезу с семьей гостеприимной,
Вкушает сладкий сон, взамену горьких слез!
А я, как солнца луч потухнет средь небес,
Один в изгнании, один с моей тоскою,
Беседую в ночи с задумчивой луною!
Подлинность и высота поэзии есть подлинность и высота света, и, сколь бы элегически и трагично не звучали многие произведения Батюшкова, именно волшебная субстанция света пропитывала лучшие его, ставшие антологическими стихи.
2
Изречение седого ветхого Мельхиседека, введённое в область русской поэзии бархатно-грустным изысканным Константином Батюшковым, трагично, как осознание места человека в реалии, в действительности.
Стихи совершенны – хотя и неизвестно, что посчитать атомом совершенства, но последовательность строк-ступеней точно поднимается к ветхозаветной панораме – с нагромождением храмов и суммами жестоких властителей, для которых дворцы привычны, как подчинение толп.
Но и цари – рабы самости, страсти, старения, массы всего, определяющего их жизнь.
Пессимизм шедевра Батюшкова усиливается тем, что «смерть едва ли скажет…».
Он (человек) шёл долиной «чудной слез» – и хоть слёз, но долина всё-таки была чудной, таким образом, выбранный эпитет несколько скрашивает картину безнадёжности.
Четыре глагола, идущих подряд в последней строке: страдал, рыдал, терпел, исчез – не оставляют щели для надежды, как эпос Экклезиаста: ветхозаветная горечь перехлёстывает через край.
Однако возможность такого поэтического перла точно опровергает его содержание: ибо если человек сумел развиться до сочинения подобных стихов, то не всё сводится к четырём трагичным глаголам, поставленным подряд.
3
Нежный, бархатный, серебряный стих…
Мелодический рисунок метафизики Константина Батюшкова:
Взгляни: сей кипарис, как наша степь, бесплоден –
Но свеж и зелен он всегда.
Не можешь, гражданин, как пальма, дать плода?
Так буди с кипарисом сходен:
Как он, уединен, осанист и свободен.
Голос Мельхиседека прозвучит интонацией Экклезиаста: не к ней ли всю жизнь стремился Батюшков, сойдя под конец в тяжёлые дебри безумия?
Ты знаешь, что изрек,
Прощаясь с жизнию, седой Мельхиседек?
Рабом родится человек,
Рабом в могилу ляжет,
И смерть ему едва ли скажет,
Зачем он шел долиной чудной слез,
Страдал, рыдал, терпел, исчез.
На смерть была последняя надежда, но и она не оправдалась.
Батюшков мрачен, и – Батюшков неистовых вакханок, где всё трепещет силою жизни: поэт существует на полюсах, отрицая мещанскую сладость быта, ибо космос слова сильнее всяких магнитов…
Сила сердечной памяти, выраженная в хрестоматийном: «О память сердца…» – превосходит все лабиринты рассудка, каковые к тому же чреваты порою; но память сердца – огонь и лестница, и то и другое никогда не обманут.
И снова отплывает корабль, и вновь тихим очарованием сквозит берег Альбиона, и яркость поэтической линзы не допускает серого потока времени, готового всё поглотить…