Author: Евгений Чебалин
Title: БЕЗЫМЕННЫЙ ЗВЕРЬ (Отрывок из романа)
No: 15(45)
Date: 19-09-2000
Все настырнее билась в ней новая жизнь. И она, спешившая в станицу с полей, полумертво поникших в зное, поняла, что не успеет.
Уже терзало изнутри, пробивалось из нее наружу малое родное существо, когда Анна, свернув Рыжуху к притеречному лесу, избрала пристанищем прошлогоднюю копешку соломы на выгоревшей от зноя поляне.
Кое-как выбравшись из бедарки, волоча ноги, сгибаясь от рвущих внутренности болей и позывов, она побрела к стожку, зажав под мышкой чисто стиранный блекло-голубой халат и сложенную вчетверо простынку.
С утра она захватила их в объезд, на всякий случай. Сидело в ней опасение, что, не приведи Бог, начнется в поле. Вот оно, началось.
Из последних сил, подвывая, она постелила халат в тени копешки на колкую стерню и опустилась на него. Трясущейся рукой смахнула пот с лица. Новый нахлест боли резанул внизу живота. Она закричала — пронзительно, воюще, выгибаясь спиной. Слепящая мольба, одна мысль распирала ее; скорее бы! В какую-то минуту сознание стало покидать ее. Стальным напрягом воли она отогнала засасывающую дурноту, но на какой-то миг не совладала с собой, канула в черно-гулкую бездну.
...Настойчивый жалобный крик проник в самое сердце. В распахнутые, залитые слезой глаза ударила слепящая, знойная синева. Боль, доселе рвущая тело, уползла, истаяла.
В ногах слабо ворошилось теплое, крохотное существо. Опираясь подламывающимися руками о землю за спиной, она села. И увидела мокрый, розовый комочек, обвитый пуповиной... сын... сын!
Она сделала все, чему учили на полузабытых курсах акушерок в академии: отделила зубами пуповину от тельца и принялась заворачивать его в простыню. Перевернув парня на животик, приглаживая ему слипшиеся волосики на затылке, сдавленно и потрясенно ахнула: под ними в начале шейки багрово рдело родимое пятно с полтинник величиной — как у нее самой. Меченая орловская порода.
Они, Орловы, все были мечены таким солнечно-багряным кругляшом: бросившая Анну мать, ее сестра Лика, воспитанница института благородных девиц, воспитавшая племянницу, дочь Лики Людмила. И вот новоявленный сын Орловых-Чукалиных: Евгений меченый.
Освобожденно выпрямившись, она подалась навстречу полуденному простору, блаженно вбирая в себя щедрое бытие, очистившееся от боли, все его торжествующие составные: пряно-сытный запах ржаной соломы, изумрудный размах притеречного леса в полуверсте, сияющую бездну над головой, взбитую пухлость облака, застывшего в полуденной неге.
Малая призрачная пушинка отделилась от него, понеслась к матери. Достигнув новорожденного на руках на миг задержался этот невесомый, едва зримый мазочек у красного лобика — будто примериваясь перед нырком.
Выткался из кожицы меж младенческих бровей — из самой шишковидной железы, только что произведшей первые миллиграммы мелотонина — призрачно серебряный шнурок. Малой упругой спиралькой потянулся он к эфирному комочку, зависшему рядом.
И соединились они. Спиралька-шнур, тесно складываясь колечками, ушел вовнутрь, откуда появился, — за лобную косточку, увлекая за собой пришельца из синей бездны.
Вздрогнул, распахнул глазенки малыш, осмысленно зачерпнув ими полуденную благодать. Теперь он окончательно пришел в этот мир.
— Чего ты, маленький, чего? — воркотнула Анна, восприняв краткую дрожь родимого тельца.
Тихо и счастливо смеясь, клонилась она к затылку сына, чтобы коснуться губами родимого пятна. И почти достала его, когда возникший сзади короткий шелестящий свист прервался режущим ударом в спину. Она содрогнулась всем телом, дернула головой, ловя взглядом антрацитово-блесткую молнию, метнувшуюся ввысь за ее спиной. Красная пелена боли и ужаса, на миг зашторившая глаза, спадала. И она увидела стремительное падение на них с тем же свистом черного шара. Она налетал в пике столь скоро, целя в новорожденного, что Анна, едва успела, согнувшись, прикрыть малыша плечом.
Ее ударило опять разящим касательным тычком и повалило на бок. Лежа, она обвила всем телом, коленями и одной рукой дитя, выставив другую руку навстречу снова налетавшему смерчу.
Теперь она сумела рассмотреть: облитое угольными перьями тулово громадного ворона со странно круглой желтоглазой башкой молча и страшно неслось на нее. Ворон ударил когтями в руку, в раскрытую ладонь, вспахав в ней борозды, ибо ладонь перекрывала путь к розовому тельцу. И снова взмыл, чтобы развернуться в слепящей синеве для очередной атаки. Явственно ржавый скрип из его глотки сложился в несмазанную дикую фразу, исчезавшую в гулком просторе:
— Стар-р-р-р гибрид... вкусно жрать... эх р-р-раз... еще р-р-р-аз еще сколько нужно р-р-р-аз.
Она вскочила, размазывая по ладоням кровь, и застыла в полуприседе: всклоченная, с белой кипенью ощеренных зубов, сквозь которые сочился клокочущий рык. Выставив две окровавленные руки с пальцами-крючьями, она ждала, заслонив собою дитя. Страх исчез. Его заменила стерегущая звериная ярость.
Ворон увидел сверху две багряные когтистые лапы, выставленные ему навстречу и услышал ее рык. Первые три атаки били в скованную страхом полуживую плоть. Четвертую уже встретит свирепая злоба самки над детенышем.
Зависнув в готовности, просчитывая новую ситуацию, он еще выбирал траекторию броска, когда от леса, снизу, гулко жахнул выстрел. Несколько картечин, с визгом опахнув смертью, просверлили воздух рядом с ним. Одна, ударив в основание хвоста, выбила из него два пера, перекувыркнув блесткую тушку. Перья, кружась спиралью, запорхали вниз. Ворон кособоко, зигзагом потянул к лесу.
Всем корпусом, по-волчьи, Анна развернулась на выстрел. От леса бежал к ней с ружьем неведомо откуда возникший в этой безлюдной пустынности спаситель.
...Отдуваясь, топорща усы, подбегал Прохоров с ружьем. Буян, ниспровергатель серого бытия и матерщинник — самый родимый на сей момент мужик во всем свете. Выталкивал он из себя кованый, запаленный накал тревоги:
— А я гляжу... бьет с лету кого-то... сволочь, каркун сраный... сбесился, падлюка, что ль?! Ну я дал ему... под хвост... аж перекосоебился, гад.
Наконец узнал, приблизившись:
— Ты, Анна?
Окинув взглядом окровавленные руки ее, мокрый подол, мальца, сучившего на халате ножонками, потрясенно ахнул:
— Родила, что ль?! Ах мать честная! Ну, геройская баба, ну....
И тут же, осознав все окончательно, завелся с полоборота:
— Я те сколько раз говорил, тудыт твою растудыт, по-хорошему: хватит шляться по полям, не то родишь под скирдой! Вот те пожалуйста, родила! Ты что у нас, приблудная, без роду-племени?! Чать главный агроном, а под скирдой в поле, ровно... Да меня твой доблестный Василий, коль узнает про такое, за яйца подвесит в моем же кабинете, когда со сборов вернется!
Анна опускалась на подгибающихся ногах, сотрясаясь в плаче, вымывая слезами только что пережитое.
Сокрушенно крякнул председатель:
— А чтоб меня, горлохвата... ты вот что, Аннушка, я сейчас! Я мигом до линейки, она у меня в леску... пяток минут потерпи, а уж там мы с тобой все, как положено, спроворим с мальцом, у меня вода и кое что для дезинфекции найдется.
Крутанувшись от матери к лесу, маханул было резвой рысью Прохоров, но круто застопорив, положил ружье на стерню:
— Тут один патрон с картечью, в правом стволе. Ну... мало ли что. А я мигом.
Побежал, бухая кирзачами. Подогнал он свою линейку к Анне наметом, и они сделали, наконец, все, как положено: обмыли маленького нагревшейся на солнце водой, подровняли ножом пуповинку, прижгли ее станичным матерым самогоном под восемьдесят градусов, фляжку коего всегда возил с собой председатель. Запеленали.
Пока Анна мылась, зайдя за копешку, бинтовала располосованной майкой Прохорова подранную когтями ладонь, тешкался он с превеликой щемящей охотой с крохой, надвигая на нее двуперстую козу?
— Узю-зю-зю...
Сморщенная красная мордашка в простынном окаеме глядела на "козу" не мигая. И было в этом взгляде нечто умудренное, снисходительно-терпеливое, отчего коряво-козья суета председателя скукоживалась и вяла. Наконец, отодвинувшись, рыкнул он за скирду с некоторой оторопью:
— Слышь, Анна... ты глянь на него!
— Чего тебе? — задыхаясь в усталости, едва держась на ногах, отозвалась агрономша.
— Ты это кого нам родила, тудыт твою растудыт?
— Чего еще? — с тревогой вскинулась мать.
— Да он глядит как!
— Как?
— Он меня с моей "козой" вроде за придурка держит, будто секретарь райкома, а я что ни на есть в зюзю пьяный "Барыню" перед ним выкомариваю!
— Тьфу! — плюнула в сердцах, выволоклась наконец из-за копешки Анна — а я-то думала...
Побрела к линейке, держась за скирду.
— Ну все, закруглились. Ты, мать, вот сюда ложись, на сенцо, а малого под бок умостим.
Он помог ей взобраться на линейку, взбил сено под головой, прикрыл двоих халатом. Потом привязал поводья агрономовской Рыжухи к задку линейки. Разобрав вожжи, чмокнул на свою пару:
— Н-но, голуби! Агрономшу с пополнением везем!
Они ехали к лесу.
— Никита Василич, что это было? — вдруг спросила рвущимся голосом Анна.
— Ты про что? — обернулся Прохоров.
— Ворон... с "Цыганочкой"... что этой сволочи надо было?!
— С какой "Цыганочкой" ...
— Он перед твоим выстрелом "цыганочку" проскрипел: эх раз еще раз...
— Перегрелась ты, мать, перепсиховала... а вообще, хрен его, подлюку, знает! Собак бешеных видал, волки, шакалы, знаю, тоже бесятся. Но чтоб пернатая тварь... да матерый, черт его нюхай! Что твой гусак под черным пером, вон как ладонь полосанул...
Анна тихо плакала. Они въезжали в тень притеречного леса.
— Ну лан-лан... забудь! Все путем, все теперь в задах: ты цела, малого родила. И, штоб мне провалиться, быть ему ба-а-альшим начальником, коль он с этих пор председателя, как последнюю профурсетку в краску вгоняет с его "козой".
Позади них, приглушенный шепотом лесной листы, вызрел и набрал силу далекий железный клекот:
— Кр-р-ра-а...
Тотчас, с треском прошив листву над их головами, взмыли в воздух две вороны. Грузно и редко отмахиваясь крылами, направили полет в сторону зова. Потом еще одна. Потом малая стая из пяти ворон.
Прохоров хмуро проводил их глазами:
— Никак тот черножопый руководящий сигнал подал. На летучку, не иначе, созывает, подлюка.
* * *
Они ехали по утрамбованному проселку в тени притеречной полосы, петляя меж стволов могучих белолисток, сосавших терскую воду с десятиметровой глубины. Глухо, вразнобой стучали копыта председательских коней и агрономовской, привязанной позади Рыжухи. Едва приметной завесой вспухала позади белесая взвесь пыльцы, невесомо осаживалась на черно-зеленой листве вековых гигантов.
Кисельно-расслабленная растекалась из
мордованным телом на соломе агрономша, бессильно отдаваясь дорожным тычкам. Отходила, отмораживалась от болей, страха. Теплая пустота зависла в груди, замешанная на неизвестной доселе материнской сосущей нежности: жарко грело бок под правой рукой спеленутое дитя.
Между тем подмывала эта тишина и безмолвие председателя. Ворочался он тощим задом на дермантином обитой доске и так и эдак, дергал вожжи, причмокивал на коней, разъедаемый немотой лихой и жесткой своей агрономши, ныне так бойцово взматеревшей. Измаявшись вконец, разлепил спекшиеся губы и тронул сверхосторожно, с самого дальнего захода то, что не давало покоя, жаром спеклось в голове уже несколько дней — до сегодняшнего. Ну денек! Навек запомнится. Только б век... его век не укоротили.
— Слышь, Анна.... пребывал я в Губернии три дня назад. У Гордона.
— Слышу, — на слабом выдохе отозвалась она.
— Лекцию нам читал один спец из Москвы. Не хухры-мухры: в очках и нарукавниках. Про Канаду, что, как и мы, плугом землю вспарывала. До тридцатого года.
— Ну?
— Баранки гну. Довспарывались. В тридцатом жахнули по их пахоте пыльные бури и сорвали почитай весь гумус с пашни псу под хвост. Пылью в облака опросталась вся пашня.
— Опять ты за свое... там Канада, а здесь Союз Советских...
— А ты слушай дальше. Они-то, в отличие от нашего дубья агрономического, сразу за ум взялись.
— Это ты в мой огород?
— Ты погоди на личности переводить. Я про Канаду. Ты знаешь, что они ныне в большинстве случаев предпосевную вспашку вовсе не проводят?
— А как сеют?
— А вот так. Сразу единым махом. Рыхлят сошником без отвала, под него сеют, да тут же и прикатывают.
— Без плуга? По прошлогодней стерне?
— Именно без этой заразы.
— Ты это про сталинский плуг? — изумленно выдохнула агрономша.
"Вон его куда уже занесло. Намекал ранее, крутил вокруг да около, наконец прорвало в лоб. Та-а-ак."
— А он что, докладывал тебе?
— Кто?
— Ну, товарищ Сталин. Так мол и так, агроном Орлова. Намедни я сотворил собственноручно и запустил на Советское поле, как козла в огород, мой сталинский плуг.
— Знаешь что, председатель, ты меня сейчас не доставай, — тихо свирепея, попросила Анна, — мне сейчас вредно нервы транжирить на твои выверты и на канадскую дурь. А то молоко скиснет.
— Дурь-то оно, может, и ду-у-урь, — закусив ус, очертя голову ломился в самую растревоженную суть Прохоров, — только они этой "дурью" знаешь сколько с гектара собирают?
— Ну?
— Две тыщи с половиной пудов, а то и три. А мы тыщу в хорошие года хрен наскребаем!
— Да врет он! — взорвалась Анна, — проверить давно Гордона вашего следует с его фертом в нарукавниках: за каким чертом они ваши головы баснями о Канаде засоряют?
"Угу. Дай тебе волю, ты б всех нас раком поставила да запроверяла на красную расцветку. Ладно. Я тебя не Канадой — нашей пашней достану".
— Слышь, Анна, — вломился он в зависнувшую грозовую тишину, — да хрен с ним, с Гордоном. И его Канадой. Тем более что там наши русские беляки, коих мы не добили, крестьянский бал правят.
— А я тебе о чем говорю?
— Ты мне лучше скажи, на шестой делянке, что рядом с леском, сколько, по-твоему, с гектара возьмем?
— Пудов пятьсот, пожалуй, будет — нехотя, сухо отозвалась Анна.
— У меня тоже такая прикидка вылезла. Ты не думала, с чего это мы ноне, как и в прошлом году такую позорную бздюшность возьмем?
— А ты сам не знаешь? После
майского дождичка все лето всухую жарило, до самой уборки. Ни капли на завязь колоса не упало, одни росы подпитывали. Скажи спасибо и за эти пятьсот пудов.
— И кому кланяться? Майский дождик все ж был! Да какой пролил! Посей мы не в пашню, а по-канадски, у нас бы...
— Иди ты к черту, Прохоров. Забыбыкал! — измученно взорвалась Анна. — Если бы, да кабы...
— Ладно, — свирепо и как-то торжественно наехал на ее тираду председатель, — я вас всех, пахарей упертых, завтра носом тыкать буду!
— Куда это тыкать, позволь спросить?
— Куда надо. Завтра тут комиссия будет с Губпродкома и Сельхознаркома. Само собой, и тебя приглашаю, ежели найдешь, с кем мальца оставить.
— Ты что задумал? Какая комиссия? — всполошенно приподнялась на локте Анна. — Почему я, главный агроном, ничего не знаю?
— А потому что я, председатель, так порешил! — вздыбив усы, отсек Прохоров. Добавил про себя: "Для твоей же пользы. Потому как или наша грудь в крестах или моя голова с кустах".
Анна откинулась на спину. Над ней летело вразнобой, вязко махая крылами, воронье.
Они ехали молча, не проронив ни слова почти до самой станицы. Наурская уже проклевывалась белыми казацкими мазанками сквозь поникшую, опаленную долгим зноем зелень, когда Анна сказала с болью и растерянностью:
— Не пойму я тебя, Никита Василич… это мне, академической мамзели, белой кости по матери и тетке полагалось бы шиш в кармане для нашей власти держать, на Канаду с Америкой зыркать. Однако я глотку готова за эту власть рвать. А ты, который ее шашкой добывал и отстаивал, потомственный крестьянин, чьи отец и дед быкам хвосты крутили, — ты, а не я норовишь к этой власти с шилом в спину, да побольнее... Кто, как не она, тебя председателем сделала, сотню крестьян под твое начало, как яйца под квочку, подсунула?
— Ну давай напрямки, коль такой разговор пошел, — не обернувшись, закаменел спиной Прохоров, — насчет твоей готовности глотки рвать за эту власть... так это ты, Аннушка, со страху. Она ж тебе жить дозволила! А могла бы раздавить, вроде белой гниды, как давили мы беляков несчетные тыщи. А насчет того, что мой батька хвосты быкам крутил... это для родимых голожопых установка про меня.
А ежели поскрести председателя Прохорова как следует, то вылезет на свет белая кость. Вроде твоей, только пожиже. Кулак был мой батька. Матерый, мозговитый мужик, староста сибирских старобардовских кулаков. Самого Столыпина любимчик, почетным его дипломом отмечен и персонально — золотыми часами.
От своего батьки я, сынок дюже красный, и сбежал сюда, на Кавказ, шашкой грехи его замаливать перед Советской властью.
— А отец где? — потрясенно спросила Анна.
— А где же ему, кулаку, быть? В могиле, — выцедил, едва не кроша зубы, Прохоров. — Его, сказывали, потом шашкой надвое развалил такая же паскуда, как и я. Только терской закваски, родственничек Гусякина. Так и живем, павлики мор-р-розовы... Одна теперь у меня забота: при случае с гусякинцами разобраться да землю уберечь от тех, кто ее пахотой уродует, — как батька меня, еще мальца учил.
— Выходит, это я уродую, кого профессора замледелию учили?
— Профессор профессору тоже рознь. Один, хоть и барская косточка, корнями в эту землю врос. А другой, курчавый да картавый, норовит, Сталиным прикрываясь, извиняюсь, обоссать да обгадить. А назавтра нос зажать и смыться мировую революцию делать, поскольку от своего же говна самому дюже вонько стало.
— Ты кого имеешь в виду?
— Зараз я тебе всех пофамильно перечислю.
— Не надо меня за курву держать, Прохоров, — криво усмехнулась Анна, — все ж спаситель мой, крестник, считай, сыну моему. И как бы нам с тобой ни собачиться на разных точках зрения, я добро не забываю. И от этого под пыткой не отрекусь.
Прохоров обернулся, долго молча смотрел на нее. Дернул вожжами, вздохнул:
— Жаль, Анка, не в одной мы с тобой упряжке. А то поработали бы всласть. Только не имею права я тебя к моему делу подпустить. Тем более — с мальцом теперь. Хорошая ты баба, хотя Василию я не завидую.
— Это почему?
— Да как тебе сказать... матриархату в тебе партийного, несгибаемого через край. Чую я, Василий, хоть и ефрейтор боевой на сборах, а будет искать от тебя пятый угол всю жизнь. Ты уж извиняй.
— Нет, ничего. За "хорошую бабу" спасибо.
— На здоровье, коли так.
— Никита Василич, — зябко подернув плечами, позвала Анна, — может все же поделишься, что завтра задумал? Не хорошо у меня на сердце, черная змея будто сосет.
— Значит одинаковый у нас с тобой суеверный пережиток. Что-то ноне воронье дюже резвится. Я завтрашний день тоже вроде затмения вижу. Однако делом не могу поделиться. Не только мой это секрет.
— Ты хоть Машу оповестил? Что-то я ее два дня не вижу.
— А нет ее. И Василька нет.
— Как это... нет?!
— Услал я их позавчера ночью.
— Куда? — охнула Анна.
— Подалее. В Россию. А то сдается, прилип ко мне в последнее время, как банный лист к заднице, участковый. Разве что в сортир не сопровождает. Нюх у него, сама знаешь, собачий.
— Да что ж там у тебя назавтра? — выстонала Анна.
— Все, мать, все. Приехали. Бери наследника, в дом неси. Глядишь, нам в подмену защитник Руси святой и грешной нарастет, — сказал Прохоров, с нежной опаской тронув простынку над личиком малютки.
И опять наткнулся председатель на сосредоточенный, недетский взор этой крохи, за которым безбрежно и штормующе дыбилась чья-то мудро-горькая жизнь, иной, жертвенный опыт.
* * *
Со времен Александра II, размахнувшись вольготно, вросла в терский берег станица Наурская стражем на южном рубеже России. И оторви да выбрось терское казачье воинство, населявшее ее, запустило в эту землю корни восьмого уже поколения, скрепляя и оберегая российский рубеж от извечно ощеренной чечено-дагестанской пасти, скалившейся с кавказских отрогов.
Однако от сотворения мира царствует в нем закон: нет худа без добра, согласно коему, спарившись волк с шакалом, львица с тигром, кобыла с ослом нахально дополняли старую наследственность, формировали новую особь — более живучую, настырно-изворотливую в тяготах и невзгодах.
Спаривались в племенном симбиозе и соседи по терским берегам: казаки с чеченцами, гася тем самым вековечную пороховую настороженность, замешенную на боевой злости, обогащая друг друга оптимальным ладом быта и обычаев. Нет худа без добра.
Так думал Прохоров, чуя гулко бухавшим в ребра сердцем лютое любопытство казацкой толпы за спиной, кою заметно уже разбавила чеченская кровь. Шесть горбоносых мужиков, спасаясь от кровной мести, спустились с гор в Наурскую и увязли насовсем в мазанках.
Ныне шесть многодетных семейств бурлили в казацком бытии, привнося в него неистребимое воровство, оголтелую драчливость пацанов, настырный соревновательный нахрап в работе и отменные чабанские навыки. Два часа назад грянул на стене председательского кабинета телефон и влился в ухо Прохорову долгожданный гордоновский голос:
— Ну, председатель, застегивай мотню, сморкайся — едем. Готов?
— Так точно, Борис Спартакович! — выхрипнул Прохоров враз севшим голосом.
— По всем статьям готов? — многозначно, с дальним прицелом тянул из Прохорова гарантии предгубпродкома.
— Не заботься, Борис Спартакович. Все сделано как надо. Вчера вечером самолично глядел. Стоит как... палка у грузина.
— Ну смотри. Будем часа через два ввосьмером на трех "эмках". Среди нас, сам понимаешь, и девятый есть.
Повесив трубку, стер председатель испарину со лба. Вот оно, надвинулось. Наплывало то, к чему пробивался всю жизнь. Он сделал все, что мог, для своего АУПа, выжал из себя весь мозговой запас до сухого дна, без остатка. А потом еще столько же.
Теперь стоял он перед своим казацким тотемом в ожидании пришествия, соединенный с литой массой пуповиной делового, кровного родства. Прорежено и искромсано было это родство картавым бешенством расказачивания, в которое (все чаще стал задумываться над этой братоубийственной гнусью Прохоров) и сам он с его шашкой был втянут сияющим посулом всеобщего равенства, свободы и братства.
Ныне пусто и гулко внутри. Лишь тело трясет мелкой дрожью озноба, будто тянет ледяным сквозняком из леса, с той дальней, растворенной в крови делянки — как из черной дыры.
Он обернулся. Выцелив взглядом в толпе агрономшу Орлову со свертком на руках, поманил ее пальцем, повинуясь проколовшему вдруг подстраховочному импульсу.
Анна подошла. Прохоров с мимолетной лаской тронул пальцем, поправил пеленку на щеке малыша, стал говорить торопливым шепотом.
— Слухай, Анна, заруби все в памяти. Вокруг делянки, куда я вас ныне повезу, чертополощина непролазная из ежевики с шиповником. Там я наглухо припрятал машинку одну, что мы с Мироном соорудили. За ней мильены зерновых пудов для России стоят, запомни.
Это первое. Второе. Мирон владеет секретом булата. Сошнички на нашей машине из него.
И еще одно: услал я своих в деревню Новый Буян, что промеж Самарой и Екатеринбургом на двух озерах. Так что в случае чего...
— Е-е-едут! — взмыл за спиной ликующий голос. И Прохоров, кинув взгляд на вспухший вдали пылью большак, закончил, — на одну тебя надежда в случае чего. Да на твоего Василия. У остальных либо мозги не те, либо болезнь дристуновая перед Гусякиным.
...Один за другим выпрастывались из блестких машин невиданные от сотворения Наурской чины во френчах и необъятной власти.
Подносили им крутобедрые расписные казачки хлеб-соль, штофы забористого чихиря на отдраенном серебре подносов.
Чины пили, отламывали, закусывали, крякали, строго зыркая по сторонам. Была в настырном зазыве их Губпродкомом в эту дыру некая субординационная анархия, к тому же приправленная старорежимной мистикой. Гордон звал смотреть нечто сверхважное, государству позарез нужное.
В другом случае это "что-то" выбили бы из него в минуту, прежде чем переть эдакой массой к черту на рога. Однако Гордон, пойдя вразнос и поверив в бомбовый эффект Прохоровского АУПа (победителей не судят!) прикрылся именем товарища Сталина.
По его посулам выходило: то, что они увидят, — явится подарком дорогому вождю, а также всей рабоче-крестьянской массе, испытывающей некоторые затруднения с продовольствием на нынешнем историческом отрезке.
Отчихиряв гостей, сел на свою линейку Прохоров и повлек трехмашиную тузовую колоду, кою замыкала агрономовская бедарка, к той самой шестой делянке, изнемогавшей в засухе.
Добравшись до нее, спрыгнув с линейки, стал ждать Прохоров долгожданного кольца вокруг себя из тех, чьими языками донесется весть о загашнике из мильенов пудов зерна до ушей Самого.
Тут он был, этот загашник, рядом, за колючей стеной из шиповника и ежевики. И пусть теперь еще раз сдохнут и трижды перевернутся враги его обильно политой кровушкой земли, коей быть отныне сытой и сильной.
С таким настроем и напором начал свою речь Прохоров, пожалуй, самую длинную в жизни.
— Дорогие сородичи мои по Советской власти, которую я самолично добывал шашкой и кровью, пролитой в трех ранениях...
Тут он примолк, поскольку сдавило спазмом горло. Но справился и продолжил:
— Наглядно перед вами на последнем издыхании лежит поле. Добивает его засуха. Она, стерва, второй год терзает нашу землю, подрывая корни урожаев, а значит, и Советской власти, грозя почище Антанты голодом и чахотошной жизнью.
Доподлинно знаю, что такая же картина на полях почти всей губернии, входящей землями в родной СССР.
Мы вспахали и затратили на засев этого поля сто с лишним пудов драгоценного семенного зерна. А соберем с него едва пятьсот пудов. Может, и меньше. Что это значит? Это значит, что с одного засеянного зернышка мы с превеликой натугой получим четыре или пять.
А в это время проклятые капиталисты в Америке и Канаде припеваючи получают с одного зерна пятнадцать, а то и восемнадцать зерен, хотя, конечно, на их землях, как говорят попы, — Божья благодать с климатом и дождем.
Тут встает законный вопрос: они что, умнее нас, молодой рабоче-крестьянской власти, отправленной товарищами Лениным и Сталиным в коммунизм? Я, конечно, извиняюсь, но хрен им в зубы. То-исть капиталистам, если говорить по большому счету. Они не умнее, а хитрее. Вся закавыка в том, что в тридцатых годах клюнул их в зад жареный петух. Они потеряли в пыльных бурях больше половины пропашных земель. Так вот, эти хитрожопые капиталисты после поклевки в зад напрочь отказались от предпосевной пахоты с помощью безотвального сошника, воруя нагло тем самым метод, предложенный русским агрономом Иваном Овсинским. Сеют они пашаничку под взрыхленный сошником грунт и получают по три тыщи пудов с гектара.
А теперь про самое главное.
Тут он мазнул взглядом по полукружью лиц и явственно увидел: сквозь осанисто чиновные маски начал проступать еще не заржавевший до конца здоровый, рабоче-крестьянский интерес к реальному делу. Проступал, да не у всех. Наткнулся взгляд Прохорова на чье-то сталисто-серое лезвие, полоснувшее его по сердцу. Была в этом зрачковом лезвии некая ледяная, терпеливая вальяжность кошки перед загнанной в угол мышью. Вспомнилось гордоновское по телефону: "Есть среди нас и девятый..."
Был тут такой, сторожил. Но ведь один среди многих, тех, кому важен сказ Прохорова.
— Так вот, дорогие товарищи! В прошлом году, вспахивая этот клин перед посевом, я распорядился оставить среди поля круг на три шага в поперечнике. И засеял его под взрыхленный на четверть дерн со стерней, но вдвое реже, чем по всему полю. Теми же семенами.
А осенью я привез сюда товарища Гордона. Пусть он расскажет, какая перед ним открылась картина.
Перебросив общее внимание на предгубпродкома, дал себе малый передых Прохоров, стерев плечом со щеки потную росу.
— Надо сказать, товарищи, — сурово подхватил Гордон, — картина ударила по мозгам и заставила крепко задуматься. Все поле было вот таким же. Однако тот самый, засеянный под дерн, круг торчал над остальным посевом на две четверти выше. И был он со здоровенным полновесным колосом, да еще пер из земли кустом в три-четыре стебля. Одним словом, теория агронома Овсинского и, чего там скрывать, хулиганская практика Прохорова дали наглядную прибавку зерна в два с лишком раза. Давай дальше, Никита Василич, только короче.
— Понял, — рванул к концовке Прохоров. — В прошлом году взял я ссуду в Губпродкоме и пустил ее на изготовление мною придуманного аппарата по имени АУП, что означает агрегат универсальный посевной. И ежели агроном Овсинский в свое время придумал дальнобойную и сытную теорию, то агрегат АУП, откованный в нашей кузнице золотыми руками кузнеца Мирона, стал железной практикой, куда эта теория целиком влезла — с рогами, ногами и хвостом.
И эта практика позволяет теперь всякому, кто крутил быкам хвосты, взяться за ручки этого АУПа и самолично, за один проход по полю закончить всю посевную тягомотину. Без пахоты и боронования. Этим АУПом я самолично засеял делянку в сотне шагов отсюда — вон за теми кустами. Прошу за мной. Могу одно сказать, товарищи, что смотреть на нее после этого поля слабонервным нежелательно, потому как ударит она по мозгам похлеще, чем товарищу Гордону в прошлом году.
После чего повел Прохоров высокую комиссию к стене из ежевики с шиповником. Уцепил за едва приметно торчавший из чащи веревочный конец и оттащил два куста в сторону, открыв сквозной прогал к делянке.
Встав к прогалу спиной, закончил Прохоров свою длинную речь:
— Я, конечно, сознаю свою персональную вину перед партией и моим правлением колхоза, тем, что скрыл три пуда семенного зерна на делянку, по-кулацки прятал ее от колхоза и земучета. Не оповестил о ней ни одного члена правления, в том числе и главного агронома Орлову. Однако прошу учесть, дорогие товарищи...
Тут Прохоров прервал речь, ибо явно растеплившиеся и подрумяненные любопытным азартом человечьи лица преобразовывались в морды.
Заволакивало их чудовищно быстро ярым, свинцово-тяжким гневом. Прохоров всем корпусом развернулся. То, что он увидел, сразу и навсегда выжгло и закоксовало спекшимся шлаком его душу.
Тяжело, на негнущихся ногах он вошел в прогал, втягивая за собой, как поршнем, остальную массу.
СТОЯЛ ПРЕДСЕДАТЕЛЬ ПОСРЕДИ ВЗРЫТОЙ ПУСТЫНИ. Черная всклоченная гниль прошлогодней травы неопрятно торчала под ногами — как власяные ошметки на черепе открытого покойника. Ни одного стебля, ни колоса не просматривалось на чертовом, ощетинившемся колючками круге.
Не веря себе, глазам своим, он упал на колени, пошарил ладонями. Кожа наткнулась в траве на короткие изломы трубчатых свежих стеблей — все, что осталось от вчерашней буйно-пшеничной благодати.
Он поднял голову. Чернота полыхнула в глаза. Обступившие поляну вершины ольхи, белолистки, орешника неподъемно гнулись, облепленные антрацитовой опухолью. Несметная туча воронья, накрыв притеречный лес, взирала недвижимо и молча с вершин амфитеатра на людишек под собой в округлом пятачке арены.
...Нажаренные солнцем, выходили чины по одному из идиотски пустынного круга. Редкой шеренгой подтягивались к уютным утробам своих "эмок", готовых умчать драгоценные телеса к асфальту, прохладному душу и телефонам. И загасить там едкую жажду рукоприкладства за хамский розыгрыш. Волочился позади них побитым псом Гордон, иссиня-белый, истекающий потом, выслушивая нечто убойное чем наделял, почти не разжимая рта и не поворачивая головы, "девятый" член высокой комиссии.
В пустынном круге остались трое: председатель, оперуполномоченный Гусякин, которому что-то влил в ухо напоследок "девятый", и Орлова с ребенком на руках.
— Твоя взяла, Гусякин, дождался ты, — тускло, с отдышкой сказал старик Прохоров. — Верти дыру для ромба. Тут дело на матерого врага народа тянет.
— Где твой агрегат, Прохоров? — задал итоговый вопрос Гусякин, вполне согласный с таким оборотом дела.
— Аппетит у тебя, мент, зверский. Чтоб председателя, да еще с агрегатом. Не пронесет дрисней?
— Товарищ Гусякин! — подала голос снизу, стоя на коленях Анна, — вспухало в ней изумление тем, на что наткнулись пальцы в земле: обломки могучей кустовой стерни свежего урожая. Но не прорвалось это изумление, поскольку наехал на него Прохоров черной классовой враждой:
— Что, с-сука, довольна? Все вынюхивала, высматривала, донос готовила! Верно Мирон говорил: чекистская подстилка...
— Закрой рот, вражина, — со вкусом, с расстановкой оборвал участковый, — так где повторяю, агрегат?
— Ну ты настырный, гусь, — чугунно усмехнулся Прохоров, — далеко он. Не достать вам с агрономшей, хоть кипятком ссы. Идем, что ли?
— Ну пошли, — катанул крутые желваки по скулам Гусякин, — ничо-о. В городе разговоришься, это я тебе натурально обещаю.
Они вышли из круга.
Над ними, чуть поодаль, на вековой белолистке подал короткий горловой скрип матерый воронюга со странно круглой башкой и дырой в веерном хвосте. Только тогда взвихрилась в воздух с вершины и затмила бездонную синь воронья туча. Размахнувшись в полнеба, поплыла к горизонту, застилая чернотой сияющую высь.