Авторский блог Анатолий Байбородин 14:04 26 апреля 2016

Летопись русской души

Книгочеи, бегло читающие, от малого либо кривого ума путающие журналистику и литературу, ворчат позаочь: дескать, Владимир Личутин – писатель несовременный и незлободневный, темой и словом увяз в русском историзме, этнографизме, фольклоризме и фразеологическом орнаментализме, а духом – в средневековом древлеверии. На деле же трудно вообразить иного нынешнего писателя, который столь современен, даже живописуя русское средневековье. Неужли несовременно и незлободневно в нынешней России противостояние западничества и евразийского русофильства?!

«Если кому-то и по плечу сегодня этот труд — художественно изъяснить неизъяснимое в русской душе, заповедным русским языком сделать отчетливый отпечаток вечного над перетекающим настоящим — так это только ему, Владимиру Личутину».

Валентин Распутин

В издательстве «Вече» вышел первый том двенадцатитомного собрания сочинений Владимира Личутина, куда вошли повести «Вдова Нюра», «Крылатая Серафима» и роман «Фармазон»...

В Рождественский Сочельник сподобился я беседовать с писателем, и, долетая из Подмосковья до Байкала, голос Владимира, словно скованный сибирскими морозами, слышался глухо, порой едва внятно, замирая и вновь нарождаясь. Но потом голос, вроде отеплив, приноровясь к связи, слышался ясно и родно, как в былых подмосковных застольях… Беседа телефонная текла свычным руслом: рождественские морозы дают жару, что в Сибири, что в Москве, а накануне стужи спину ломит, а тут еще переживание о собрании сочинений в двенадцати томах… А я, глухоманный, к сраму своему слыхом не слыхивал о сем…

Мимолетно вспомнилось: с поморских повестей из начального тома я и открыл, полюбил личутинскую прозу, а с романов …в моем понимании литературы… Владимир Личутин легко и полноправно вошел в ряд всесветно славленых народных писателей, прозванных «деревенскими»; но вошел не столь полотнами сельского житья-бытья, как Федор Абрамов и Василий Белов, сколь крестьянским миросозерцанием и миропониманием, коим, похоже, одарил не токмо пахотного крестьянина, а ино и столбового дворянина, возжелавшего стать мужиком. Древесным, овчинным, дегтярным мужичьим духом, чудилось, веет даже от Святейшего патриарха Никона и огнепального протопопа Аввакума из романа «Раскол»… В классической народной литературе минувшего века, вершинными произведениями превосходящей дворянскую, Владимир Личутин, живя наособицу, сплел воедино ветвь историческую с ветвью деревенской, ветвь православно-христианскую с ветвью крестьянской.

Из телефонной беседы я доспел, что писатель тревожится: не залежатся ли первый том и грядущие тома в российских книжных лавках, коли собрание сочинений рекламно не раскручено в газетах и на телевиденье…

Да, была беда в советской литературе – конъюнктура, но, глуша дуру-конъюнктуру, словно сорную траву, всходила, цвела и плодоносила дивная народная проза; а вот беда постсоветской литературы пострашнее была, да и не сплыла. Коли сочинитель на короткой цепи у чужебесных растлителей-властителей, коли богохульствует, срамно облаивает народ русский, чужебесный капитал его и раскручивает на страницах лукавых газет и в «голубом ящике», что похотливо мерцает, блудливо помигивает в любом человечьем жилище-гнездилище. Подпрягается и радио, обращенное в матюгальник, и уличная реклама, и премиальные шумихи, отчего «раскрутка» уже похожа на пыльный вихрь, что, закручиваясь пляшущими воронками, вздымает мусор с земли, и по-деревенскому преданию в этих воронках кружатся души колдунов и волхвиток… И лишь чудом, благодаря державным газетам и журналам, благодаря редким теле-и-радио каналам, пробивались к читателям писатели, русские и не столь по крови, сколь по любви к народу русскому, по любви восхитительной и сострадательной.

Но, что поделаешь, – рынок, без рекламы и шагу не ступишь… Подумалось, коли нынешний Кремль, а с правителями избранные политики, а следом и ватага тележурналистов денно и нощно звонят, витийствуют о нынешнем, национально-державном, имперском пути России, то и собрание сочинений Владимира Личутина должно бы прозвучать в правительственной пропаганде, как явление не только русской, но и мировой литературы. А, может, власть имущие не ведают, о ком речь?.. а, может, забыли, и надо напомнить?..

* * *

После обложной, знобящей душу осенней мороси, когда промозглый дух, словно палый лист, жухнет в сырой и стылой тоске, вдруг милостью Божией прилетит ветер-верховик, порвет серую наволочь и в голубые небесные прогалы отпахнуто и вольно хлынет солнце, и согреется озябшая земля, заискрятся в солнечной ласке влажные листья, поздние цветы и травы, закатным румянцем смущенно зардеют деревенские окошки, где …словно лики на стемневших иконах… смутно оживут родные лица.

Вот и нынешнюю русскую прозу заволокло мороком: откроешь пухлый журнал или свежеиспеченную книгу, осилишь страницу из праздного ротозейства, да и захлопнешь в сердцах – чтиво: то среднерусское, равнинно-серое, выхолощенное журнализмом, то и вовсе… инструкция от перхоти, то хладнодушно умственное, чуждое народу, да еще и с безбожной мистикой, то фарисейское, противное народу, то докрасна и добела политизированное, пихающее народ в безумие кровавой смуты. А то, вроде, и ладно, и складно, и о народе русском, а не воскликнешь вслед Пушкину: «Здесь русский дух, здесь Русью пахнет…» и «…велению Божию, о муза, [здесь] послушна...» , «… и милость к падшим призывал…» Нет, промолчишь, не скажешь сего, читая иных нынешних, до небес «раскрученных», словно мусор в пыльной воронке…

А тут еще и чернобесье книжное… Коль и поныне в Отечестве Русском власть тьмы, и за деньги можно напечатать всё, что поганой душе угодно, хоть каракульные «писаницы» из казенных нужников, отчего прилавки трещат и ломятся от блудливо выряженных, нарумяненных да насурьмленных, напоминающих кукол «барби», похабных книжиц.

Сумрачный князь, запрягши в плуг разношерстных, срамно гомонящих, вертлявых бесов, с демоническим упорством запахивает родники исконной русской речи, отчего мелеет и зарастает по обережью болотной тиной река державной словесности. И уж не верится, что сквозь «книжный» смог пробьется ласковый и теплый, природный русский свет, предтеча «божественных глаголов», но… вдруг чудом чудным Божий ветер развеет клочкастый дым, и мудрой и сердечной песнью народного поэта обогреются людские души, остывшие в тоске по извечному родному слову.

И ранее случались у меня, книгочея искушенного и ворчливого, а ино и без чуру восторженного, подобные ощущения, когда, бывало, ночи напролет, азартно и озаренно читал избранную прозу Пушкина, Гоголя, Достоевского, Лескова, Шмелева, Шергина, а последнюю четверть минувшего века и Шукшина, Абрамова, Астафьева, Носова, Распутина, Белова…. И такое же ощущение солнечного света посреди морока, даже если описывались сырое навечерие или морозные потемки, являлось, когда читал повести и романы Владимира Личутина, где любомудро и краснопевно, горделиво и сострадательно запечатлен народ русский с бескрайними просторами его исторической судьбы, с заповедными глубинами его томительно земной и неистово небесной души.

* * *

Блаженный Аврелий Августин горько вздыхал: «Великая бездна сам человек...волосы его легче счесть, чем его чувства и движение сердца». В русской народной литературе, обозванной «деревенской», лишь Владимир Личутин, словно продолжая Федора Достоевского, показал непостижимую затейливость, витиеватость русского характера, но уже не дворянского и разночинного, а простолюдного в его поднебесных круженьях и зловещих паденьях во тьму кромешную, где огнь, сера и скрежет зубовный. Но если обмирщенные латиняне безвоскресно омертвели уже в Византийское средневековье, то русский люд, облекшись во Христа, хотя и впадал в мрачные хвори, но всякий раз, словно жар-птица из пепла, вновь пасхально воскресал из тьмы.

Личутин не кидается сломя голову в реку народной судьбы, то умиротворенно благодушную, то омутную и бурливую, но, собравшись с духом, одолев робость, перекрестясь, положась на волю Божию, ступает неторопливо и настороженно, ощупывая зрячим посохом дно, и не загадывает, что перебредет или переплывет реку.

Любя народ так, как можно любить лишь мать и отца, живя бок о бок с деревенским простолюдьем, деля с ним хлеб, соль, скоротечные житейские радости и вековечные скорби, писатель не обряжает народ в лубочные побрякушки, словно тряпичную, масленичную бабеню, чтобы спалить ее в Ярилином кострище, не сопливит сентиментальной слезой; над испоконным словом вздымается непостижимый миру русский – гений и юродивый, с небесными взлетами и сумрачными падениями, со Христовой любовью и бесовской ненавистью до скрипа зубов, с душераздирающей покаянной молитвой и злобным матом, с воловьим трудом и блажной пастушьей ленью, с нежностью и соромной грубостью, с извечным метанием меж кабаком и храмом, со смертельным страданием по своей душе.

Хоть и робеет сочинитель перед неоглядной и непостижимой судьбой народной, но читаешь исторические романы, где мирской писатель восходит в пределы горнего духа, озирает события не с шатких подмостков обиходной нравственности и безбожной духовности, не с кочки зрения бесчисленных, быстро сменяющих друг друга «земных правд», но с великой колокольни Христовой Любви и Правды, и диву даешься, как писатель, живущий в сем веке и страстями сего века, вместил в душу вселенский мир русского средневековья с таинственно величавой поэзией от славянской матери-сырой земли, с божественными глаголами от Неба Господня, с желанным мученичеством Христа ради. Не случайно Тимур Зульфикаров и воспел Личутинский роман «Раскол»: «Это выдающееся творенье русского духа. Но кто воскричал об этом? Так редко мы восхищаемся друг другом!.. И что же мы не прокричим, что явилось вечное творенье в русской Святой Словесности? Его имя — «Раскол»! Его автор — Владимир Личутин! Вот он — живой и такой же тленный, как и мы, сотворил вечное сочиненье!..»

Писатель неторопливо погружается в души героев, словно в кружало омута, в сумеречную пучину, в глохнущее, приболоченное озерище с зеленой ряской, а ино и в родник, прозрачный яко покаянная слеза; и, погружаясь до дна, заиленного либо промытого божьми струями до золотистого песочка, писатель сливается с героями, вроде отстаивая Божью правду каждого; и уже, бывало, не зришь разумением, где писатель и где герои со своей правдой…

* * *

В повествованиях советских «деревенщиков», и особо у Валентина Распутина, великого радетеля нравственных устоев, нет-нет да и звучали мистические мотивы: отвлеченно метафизические или с языческим одухотворением природы и покойных предков, чьи души якобы приглядывают за потомками, и по великим праздникам кружат над родимыми погостами и селищами. А в произведениях Владимира Личутина даже в лета тихо царствующего безбожия исподволь жил и православный дух, а на постсоветском поле уже зазвучал полногласно, в трилогии «Раскол» даже и возопил горящими устами «огнепальных древлеверцев».

Вера в личитинских героях – мучительная ратьба Божиего и демонического. Если в повестях Валентина Распутина на мрачном фоне русского народа, уставшего и падшего, старухи – сурово учительны, нравственно завершены и в духовной цельности неколебимы, словно целомудренные скитские старицы, то герои Владимира Личутина, особо из творческой богемы, мечущейся меж городом и деревней, меж кабаком и храмом, – сколь откровенны и яры в плотских страстях, величая страсти «раем», столь же искренны и неистовы в покаянных молитвах, в ненависти ко греху. Случалось, и великие грешники, когда в них Господь совесть пробуждал, в страстном молитвенном покаянии, в суровой постьбе, в отрешенном от мира служении Богу и людям обретали святость; помянем легендарного разбойника Кудеяра, помянем евангелийскую Марию Магдалину…

В «Откровении святого Иоанна Богослова речено: «Поелику ты тепл, а не горяч и не студен, извергну тя из уст Моих». Коль и писатель не средне-русский, не равнинно-серый, не теплокровный, то и герои его – православный люд – не серединные, как оно и было на Руси, но творчески мощные, духовно страстные, и в служении Христу Богу – юроды, восходящие к самоистязанию первохристиан, к уничижению плоти во имя спасения души, моля сладостно и блаженно о милости пострадать за Христа хошь в гарях, хошь в петле намыленной, хоть на лобной чурке, где ворам бедовые головы секут. «Аще яра зима, но сладок рай, аще болезненно терпение, да блаженно восприятие…»

«Велик русский Бог», – грозили чужеземью пахотный крестьянин, лихой казак и постный монах, и в святом простодушьи полагали, что Иисус Христос, неприкаянно и необласкано скитаясь по восточным да западным странам, забрел в Землю Русскую, и умилился Духом, видя, что русаки возлюбили Спаса больше всего земного, а умилившись, обретя желанный приют, «обрусел» да в Святой Руси навечно и поселился. Может, книжные церковники углядят в сём ересь – мол, для Бога нет ни эллина, ни иудея, – но святость романах Личутина, воспаряя по небесной лествице, вдруг возглашает: «Кому Россия не мать, тому и Бог не Отец».

Владимир Личутин - не церковный иконописец, а народный живописец, а посему пишет святость не житийную, но живую …иные святые, что разбойник Кудеяр, жили поначалу, как слепые нетопыри, день во грехах, ночь во слезах… и запечатлел святость разноликую: «Кто крестом спасается, кто любовью, кто постом, а кто молитвою…».

* * *

Нет, братья писатели и добрые читатели, не случайно нынешнее двенадцатитомное собрание сочинений Владимира Личутин, ибо писатель уже на творческой заре, когда доводил до ума поморские повести, замыслил, ни больше, ни меньше, запечатлеть в книгах всю судьбу России. Благословен труд во славу Вышнего, во благо ближнего, во спасение Святой Руси – приюта Божиего, а уж Личутин – литературный трудяга, каких мало в земле русской; многопишущий Владимир Личутин – исключение из правил, ибо за всяким большим и малым произведением писателя, а уж тем паче народно-историческим, подобным трилогии «Раскол», – и отрадный, и азартный, и маетный, а порой и душевно надсадный труд и неспешное, пристальное оглядывание, осмысление необозримых мистических, историко-этнографических, народно-поэтических источников для постижения русской судьбы, русской души.

От повествований Владимира Личутина наплывают видения: чудится, из песенной и молитвенной Руси чудом чудным прилетела вещая жар-птица, и, плавно вздымая алые крыла, кружит над Русью, поет протяжную дивную песнь любви к братьям и сестрам во Христе, к небесам Божиим, к матери сырой земле, и обмирают русичи в сладком умилении, с блаженной надеждой на крылатый и спасительный русский дух, не выбитый, не вытравленный властью кощеев.

Читая романы Владимира Личутина, узришь странника плывущего штормовым Северным морем, потом без устали, подсобляя черемуховым посошком, бредущего по метельной и заснеженной, слякотной и промозглой древлеотеческой Руси. И странник сей – поморский рыбак и зверовщик, пахотный мужик и царев стрелец, незрячий былинщик с гуслями и острословный скоморох да христорадник с вертепной звездой, мезенский инок в ветхом холщовом рубище, гремящий веригами и монастырский летописец, в сокровенных писаниях истлевший плотью, и старец, убеленный сединой горней мудрости, и неистовый старовер-распопа с божественными глаголами на спекшихся устах, – и странник сей на церковных ли папертях и вечевых соборных площадях, в избах и теремах горячо и запальчиво костерит еретиков, сатанаилов и попустителей бесовской воли, а потом слезно молит братьев во Христе любить и оборонять Русь святую православную, остатний приют Божьей Любви

* * *

Увы, не всякому книгочею, что привадился к пустомельному чтиву, по духу, разуму и смиренному терпению личутинские романы, а уж тем паче трилогия «Раскол», – рысью по сюжету не пробежишь, запалишься, поймаешь себя на кромольной мысли: да ведь ты, братец, одолеваешь не художественную прозу в обывательском восприятии, – прозу, что бывает и душевной, и мертводушной, и яркой, и тусклой; ты открыл степенное и вдохновенное исследование русской судьбы, русской души от Древней до нынешней Руси, и не академически хладнокровное, а словно речь идет о писательской роковине, о его мятущейся душе, при сем исследование еще и воплощенное райским слогом, слившем в себе традиции устной народной поэзии, что, подобно Вселенной, необозрима, непостижима, и древлеотеческой письменности – жития, слова, повести, поучения, сказания, послания, грамоты, мифа, легенды, песни, цветника любомудрия.

Народным и природным образным слогом, коим подстать и стихи слагать, написаны романы, очерки о родовой памяти и простонародной этике, вошедшие в книгу «Душа неизъяснимая»; но даже если писатель и, притулившись на пеньке, сочинит, бывало, и некорыстную заметку в газету «Завтра», и ту не в простоте, что родня пустоте, и в осмушной заметушке, – посильное осмысление вечной брани солноликого дня и темной ночи в душе героя и народа, и в заметке – причудливый, как народ и природа, вдохновенный художник, живописущий благолепной речью.

По сему поводу вспоминаю напутное слово Личутина к моей книжке; и в сей краткой речи писатель умудрился поразмыслить о безсмертном величии любомудруго, краснопевного слова: «…Читаешь «Слово о полку Игореве», написанное в XII веке, и гадаешь: а зачем нужно было летописцу-монаху писать таким изящным стилом, с такой образной каруселью, такими широко развернутыми, протяжными образами, когда можно было и просто изложить: в таком-то году князь Игорь пошел воевать землю Половецкую, попал в плен, бежал. Вот и весь сюжет, да и нет его, сюжета. Пророческая сила «Слова…» в отступлениях от сюжета, когда речь идет о кровавой русской междоусобице, а красота «Слова…» в слове. Прошло восемьсот лет, а красота слова неумираема. Сам сюжет повторялся в исторической литературе сотни раз, и попадали в плен миллионы русских, сотни миллионов умерли, сошли в нети, и уже давно напрочь позабыты половцы, с которыми воевали полки князя Игоря, а красота слова в «Слове о полку Игореве» вечна и всегда современна. (…) У художника главное – цвет, у писателя – слово. Нет слова – нет произведения. Язык – нация, народ, слово – душа народа… И когда говорят о прозе Б.: дескать, трудно читать, надо писать проще, без красот, что давайте искать новый язык, – все это искус дьявола, норовящего, убив слово, убить и русскую душу. Ну, давайте, все упростим, скукожим язык, сведем его к одной фиге, и так это будет легко воспринять, но душа-то сразу скукожится, провалится в нети. Мельчает слово, вместе с ним мельчает и сам народ, а с мелкой душой народ не совершит подвига, не спасет Отечества».

А далее Владимир, порою в слове и озорной, даже и повеселил меня: «Она [проза] шиповата, и должна быть такой колючей, она, может, на первый погляд и не такая привлекательная, как и сам Анатолий, да как и я. Не так мы ярки, морозом прибиты, не всякая девка на нас глянет, а чаще всего и плюнет, если мы близко к ней подойдем. И все же читаешь прозу (…) и чуешь чудесный аромат розы…»

* * *

Книгочеи, бегло читающие, от малого либо кривого ума путающие журналистику и литературу, ворчат позаочь: дескать, Владимир Личутин – писатель несовременный и незлободневный, темой и словом увяз в русском историзме, этнографизме, фольклоризме и фразеологическом орнаментализме, а духом – в средневековом древлеверии. На деле же трудно вообразить иного нынешнего писателя, который столь современен, даже живописуя русское средневековье. Неужли несовременно и незлободневно в нынешней России противостояние западничества и евразийского русофильства?!

«…Ты просвещением свой разум осветил,/Ты правды чистый лик увидел./И нежно чуждые народы возлюбил, /И мудро свой возненавидел…» – скорбел Пушкин, на исходе короткого века отшатнувшись от западничества, поклонно склонивший мятежную главу пред русофильством, перед православно-самодержавной русской судьбой. История противостояния русофильства и западничества в просвещенном русском обществе и воплотилась в романах Владимира Личутина, и особо основательно в трилогии «Раскол».

Помазанник Божий Иван Грозный карательной, но праведной царской дланью, словно мужичьей ручишей, безжалостно выкорчевывал западничество, казня еретиков (тайных папистов, униатов и жидовствующих) да искушенных еретиками бунтошников, бия батогами и верных холопий и рабичишек, чем и смиряя гордецов да нахвальщиков, чем и спасая душу православную от прелести. Вспомним, низкие благодарственные поклоны святого Елезара Анзерского монастырским истязателями, что, бия его тело, душу его спасали. («Раскол») Не сомустился царь Иван и на гибельное для Руси искушение воцарить в мире православном… А вот государь Алексей Михайлович, тишайщий богомолец, улещенный восточными патриархами, возомнил Россию грядущей Империей, подобно Византийской, под святую сень которой соберутся все православные царства, а себя узрел грядущим православным императором, сопоставимым с Цареградским Константином. Но благими намереньями устлана дорога в ад: великая затея духовного слияния православных царств со столицей в Москве, что противостояла бы обмирщенному католическому Западу со столицей в Риме, вылилась в то, что царь Алексей Михайлович невольно приотворил калитку сатанаилову Западу. От западничества и в природных русаках из боярства и дворянства да из хлебнувших книжной грамоты челядишек, напяливших на свою медвежью кость западные камзолы, опившихся фряжской романеи, мочой ударила в кудлатые головы отчаянная русофобия.

Не затворил царь Алексей Михайлович калитку перед обасурманенным Западом, а царь Петр Алексеевич и ворота широко распахнул; и полетели «заморские гуси» на Святую Русь, напялили для обольщения белую ремёжу на бесову рожу и обокрали, полонили матушку Москву, белокаменную, златоглавую, хлебосольную да словоохотливую, но …бились, колотились… а русский дух из древней столицы не вышибли – то не мороз выбить из овчинного тулупа, – и в угоду Западу на мужичьих костях посередь болота возвели северно-серый, хладнодушный, чиновный Санкт-Петербург. Западничество не касалось простолюдья …суть, русского народа… свято стерегущего домостройную самобытность, ибо …нет худа без добра… у народа была мощная прививка против западничества – отсутствие книжной грамотности. И лишь на исходе прошлого века западничество, воцарившись на Руси, поразило своей проказой и народ. Но то уже особый разговор…

Нет, приятели-читатели, романы Владимира Личутина и трилогия «Раскол» предельно современны, как вечно ко времени роман Достоевского «Бесы»; читаешь в «Расколе» о средневековой Руси, а видишь нынышнюю Россию. Вот и речи сатанила Голубковского, чем не речи нынешних либеральных политиков, поощряющих грех в народе, вбивающих клин меж поколениями: «Хочешь владеть народом, потворствуй ему, не тронь молодых, дерзящих старикам, терпи, если по возвращении найдешь их отпадение. Пусть грызут древних, молодой дракон всегда проглотит старого. Чем чаще отпустишь им прегрешение, тем сильнее они привяжутся к тебе и не пойдут в церкву; что им там делать, где дают одну жену, да и ту не смей кинуть. Отверзай вхождение и исхождение на ложе мужское женщинам и девкам, и тебя почтут мужи, и ты вознесешься».

Трилогия «Раскол» ныне особо современна для русских, не желающих облекаться в сатанинское безродство, злободневна и судьбоносна, поскольку «Раскол» – суть хроника, осмысление и гениальное художественное воплощение первого всенародного жестокого противоборства русской национальной самобытности и западничества, саранчой ползущего на Русь, и червиями ересей, прелюб, гордыни, мздоимства, лихоимства, сластолюбия выедающего христолюбивую и братолюбивую русскую душу.

Владимир Личутин в романах ретроспективно отобразил, как со времен царя Алексея Михайловича «пятая колонна» правящего сословия, зараженная проказой западного либерализма, демонического индивидуализма, будет три века сокрушать русофилов, исповедующих православно-самодержавный, евразийски самобытный путь России. Три века, противостоя русофилам, либеральные западники будут насаждать «содом и гоморру», вытесняя в барском, а потом и народном сознании боголюбие и братолюбие. Но и русофилы, отсеивая лукавых «попутчиков», крепли в брани за Святую Русь…

* * *

Личутин – мастер исторического повествования, где нынешнее время слышится и в яром звоне мечей харалужных о шеломы басурманские, видится и в боярских теремам и халупах смердов… Но Личутин – и летописец текущего времени, и любого журналёра за пояс заткнет, пристально и вдумчиво следя за событиями российской жизни, кои то обвально громкие и громоздкие, то едва внятные, шепотливые, то едва зримые в тумане и хаосе, то лишь ему и видимые, лишь им и осмысленные. Личутин порой даже репортажно злободневен, но не искаженной и вывернутой наизнанку злободневностью либеральных российских щелкоперов, что ради тридцати сребреников да ради красного словца не пожалеют ни мать, ни отца.

Современно и то, что в личутинской прозе грозно противостоят несмиримо бедные, коим клен да береза, чем не дрова, хлеб да вода чем не еда, и богатые, что уж, бывало, во гроб смотрят, а добро копят, а посему личутинские герои, созвучные писателю, и по-старчески мудро, и по-отрочески запальчиво обличают утеснителей простолюдья, самодуров, любодеев, сребролюбцев, мздоимцев, казнокрадов из верховного сословия. А это по-нынешним лихим временам злободневнее злободневного, ибо верховное сословие по демоническому замыслу о России, ради частного обогащения и влечет страну в пропасть, а народ, державно воспрявший, в нищету, смуту и грешное отчаянье, порождающее богоборчество.

* * *

Владимир Личутин – горяч в духе, нраве и слове; смолоду приважен правду-матку резать в глаза, даже и вельможные, незряче смотрящие сквозь ограбленное простолюдье в свои нынешние и грядущие прибыли. Писатель, случалось, не позаочь обличал и неких русских писателей, узрев фарисейское лукавство, ибо рече Господь: «Не сотвори себе кумира! Не возжигай масла в кумирнях и не кури нарда и фимиама куклам, что зовутся человецы, бо каждый возжелает отобрать у тебя Бога…» Одна беда, правду-матку дуй – мышью корку жуй, но, опять же, и без правды не житье, а вытье, а посему судьба житейская и писательская не баловала Личутина, хотя на пять талантов, данных от Бога, трудом добавил еще пять, и уже не уступал матерым писателям с геройскими звездами на пиджаках. Изрядные лета власти таили писателя в литературной тени, и лишь в нынешнем веке творчество Владимира Личутина удостоилось ряда самых престижных литературных премий.

В нынешнее литературное безвременье вопреки «родимой» власти, не в лад гробовщикам и могильщикам русской словесности, проза Владимира Личутина вдруг засветилась над Русью былым природным и скопленным исподволь народно-православным светом. Явились привередливому читательскому миру романы Владимира Личутина «Фармазон», «Любостай» «Миледи Ротман», «Беглец из рая», «Девяносто первый год. Вид из деревенского окна», «Скитальцы», трилогия «Раскол», словно посреди черной таежной гари дивом одыбали матерые кедры, долгими, натружено узловатыми кореньями добыв целительного земного сока, густыми кронами припав к спасительным небесным родникам.

* * *

Скажем, творчество Виктора Астафьева, Валентина Распутина изведано учеными до жалкой запятой, и однажды в Перми среди дюжины профессорских речей о творчестве енисейского писателя слышал я академический доклад на тему: «Идейно-семантическая роль многоточий в произведениях Виктора Астафьева». Поклон ученым, что столь дотошно изучали, изучают сочинения помянутых советских классиков, но пора и столь же пристально вглядеться и в творчество Владимира Личутина, что и поныне не осознано, толком не прочитано, как древлерусские письмена.

Позаочь обвиняемый властвующим безбожием в религиозности, и что смолоду не шатало в конъенктуру, в отличии от иных именитых, Владимир Личутин скромно постаивал наособицу, в истории литературы не осмысленный и не запечатленный, властями не обласканный, хотя уже о книгах семидесятых, а тем паче восьмидесятых, удивленно и похвально толковали искусные книгочеи, и, помню по младым летам, творчество писателя, подобно сладким запретным плодам, вошло даже в российскую книжную моду, как чтение элитное, для избранных, сопоставимое с модными о ту пору латиноамериканскими книгами Габриеля Маркеса и Жоржи Амаду. Да и писатели, уже именитые, Личутину близкие родом, духом и словом, усердно хвалили даже и первые повести маловедомого мезенца.

Русская проза, еще в прошлом веке поделившись на семьи, крепко прижилась в родовых усадьбах, и наглухо затворила ворота и калитки, а Владимир Личутин, не терпящий избяной тесноты и духоты, любящий волю вольную, очутился на высокой и голой сопке, у самого поднебесья – и голодно, и холодно, и ветрено, но так далеко и много видно, и так вольно поется, вплетая в голос ветровую песнь.

Как явились российскому читающему миру его своеобычные поморские повести, книжные смотрители попытались встроить писателя в «деревенский» ряд, хотя бы на дальний край; но когда стали чередой выходить романы и очерковые повествования о русской старине, писатель выпал из «деревенского» ряда, вернее, ушел в такие далекие палестины многовековой природно-языческой и православно-мистической жизни Руси, о коих «деревенщики» робели и помыслить, не то что заглянуть, и заговорил словом, отразившим русские народные речевые столетия.

1.0x