Авторский блог Сергей Сокуров 06:08 28 декабря 2018

Вечером 31 декабря 1945 года

Рождественская сказка из моего детства  

«Похоронка» пришла в последний день де­кабря первого года войны. Почтальонша Валя несколько раз подходила к дому Гришенковых и всё не решалась тронуть калитку в заборе из штакетни­ка. Ей не по силам стала вдруг обя­занность печального вестника, хотя она приучила себя стойко вы­держивать испуганные взгляды матерей и жен фронтовиков. Правда, смотрели они больше на раздутую сумку старой кожи и на ее мужицкие руки, вынимающие серые треугольники, подписанные чернильным каран­дашом. Но ведь эта особая сумка и эти страшные руки для сотен глаз Заречной улицы и были Валей-почтальон­шей, которая разносила горе.

Из глубины заснеженного двора с низким палисадником выглядывал на улицу боковым фасадом одноэтажный дом. Белёная стена, с двумя высокими окнами, напоминала лицо человека, узкое и бледное, с трагическим выражением глаз. Этот дом будто бы постоянно ожидал какого-то не­счастья. И вот оно стучит щеколдой калитки. В одном из окон, через щель между раздвинутыми занавесками, виднелась еловая лапа. Кто-то подошел к окну — качнулся, блеснув, красный шар на елке, дрог­нули занавески. Потом скрипнула дверь, и на крыльцо вышла молодая женщина в пуховом платке.

— Тебе, Настасья! — срывающимся голосом крикнула Валя и, оставив конверт на лавочке у калитки, торопливо пошла прочь.

Предновогодним вечером, как всегда, сколь­ко помнила себя десятилетняя Лена Гришенкова, мама накрыла на стол поздно. К удивлению девочки, у ее хлопотливой ловкой мамы всё валилось из рук. Она невпопад от­вечала на вопросы дочери, кусала губы и подолгу застывала у окна, глядя в темень. Но все остальное было по-прежнему: уютно гудела изразцовая печка-голланд­ка, в мягком свете керосиновой лампы теплилась разноцветным стеклом и фольгой темная ёл­ка, пахнувшая лесом. И чудо - на белой скатерти стола появилась ва­зочка с карамельками.

Когда сели наконец за стол, Лена услышала от мамы новое слово:

— Помянем нашего папу, дочка.

А в этот же самый день в спортзале школы, приспособленной под тыловой госпиталь, очнулся после тяжелого ранения лейтенант Гришенков. И первое, что увидел он, была ёлка. Огромная, пышная, как кустодиевская купчиха, и так же пестро наряженная, она занимала середину зала, доставая краснозвездной макушкой до крюка в потолке.

Потом лейтенант рассмотрел весь зал — за­бранные деревянными планками окна в косых «андреевских» крестах из газетной бумаги; ряды белых коек вдоль стен; своих новых то­варищей — от безучастных ко всему на свете «не-жильцов», с серыми небритыми лицами, до бравых молодцев, бесстыдно приударявших за медсёстрами.

Это было потом.

Вначале же Гришенков видел только ёлку и медленно, трудно постигал важную истину: он жив. Еще пришла мысль, что где-то, может быть совсем рядом, сидят его дочь Лена и женa Анастасия у такой же разубранной, только меньшей размером, ёлки; что скоро он увидит иx, дай только избавиться от камня на груди и пошевелить левой ногой.

Выписали его в начале апреля. Все эти ме­сяцы, неделя за неделей, лейтенант писал до­мой. Шестое безответное письмо вернулось с пометкой «адресат выбыл». Торопя выздоров­ление, изводя врачей, Гришенков писал снова и снова, пока из горсовета не пришло разъясне­ние, что Гришенковы, мать и дочь, в январе сорок второго эвакуировались в Уфу.

Одновременно лейтенант получил письмо от почтальонши Вали, в котором та подробно опи­сывала события последних месяцев: как полу­чили в доме Гришенковых «похоронку» на не­го, Павла Захаровича, как участились налеты фашистской авиации на речной порт, и как при этом пострадало Заречье — почти все выгорело. Но дом их остался цел. Она, Валентина, присматривает за ним. Только как быть даль­ше — не знает, ибо, получив контузию при од­ном из налетов, собирается на поправку в Си­бирь, к тетке, а ключ оставить некому — все уцелевшие зареченцы эвакуированы.

Гришенков бросился было в родной город, но по дороге передумал: черт с ним, с домом! Он представил себе разоренное гнездо — пустое, холодное, немое; деревянные щиты на окнах, словно пятаки на веках мертвеца. И пересел в столице на поезд «Москва — Уфа».

В городе на реке Белой каменными были только здание вокзала да некоторые строения в центре. Пока медлительный трамвай полз по широким пустынным улицам, лейтенант все вглядывался в окна бревенчатых домов, гадая, в котором из них нашли приют родные его жен­щины.

И долго еще, день за днем, звучали по мос­товым города и в казенных коридорах неров­ные шаги и палка прихрамывающего фронто­вика. Сколько раз, расталкивая толпу, бросался лейтенант к хлебной очереди, к черной усталой веренице людей, выливающейся из проход­ной оборонного завода, где, казалось, мель­кнула...

— Простите... Обознался...

Он прекратил поиски в тот день, когда узнал, что поезд, на котором выехали в Уфу его жена и дочь, был разбомблен не доезжая Казани.

Ранение позволяло Гришенкову остаться в тылу, но ему удалось добиться возвращения на фронт. Он не искал смерти, однако и не пря­тался от нее. И пули пощадили его. Он, уже майор, демобилизовался, когда ушли в воспо­минания и Прага, и Маньчжурия. Но как толь­ко рука перестала ощущать оружие, им овладела тоска, не то что нестерпимая, но какая-то беспросветная, однообразная, будто заснеженная плоскость без конца, без края. Потянуло в род­ные края, где был он счастлив, где осталась молодость и, казалось, вся жизнь.

Гришенков долго колесил по вокзальной пло­щади. Окопная шинель его давно примелька­лась постовому со шпорами и при шашке. Од­нако потребовать документы от новоприбывше­го тот не решался. Сдерживали едва заметная благородная хромота отставника да следы по­гон, явно офицерских.

Гришенков, между тем, заглянул в буфет, потолкался у пивных ларьков. Мужик, в рыжем ватнике и треухе «вразлёт», попытался всучить ему ёлку за бутылку; майор отмахнулся от него и, перейдя дорогу, вышел на рынок.

У длинного прогнутого стола торговали ржа­ными пирогами с горохом и компотом без са­хара из сухой груши. Компот был разлит в жестяные кружки, прикованные цепочками к столу.

Уже смеркалось. Гришенков заплатил одноглазой бабе за ужин, но пирог, даже смочен­ный компотом, не лез в горло. Он знал, что пойдет рано или поздно на Заречную улицу, и страшился увидеть потухший очаг. Почему, собственно, потухший? Ведь в доме наверняка кто-то уже живет. «Пойду и напрошусь к но­вым хозяевам на новогоднюю ночь! Не откажут же — объясню все честь по чести. А если дом пуст, взломаю замок. Хозяин, чай». Так рас­суждал про себя отставной майор Гришенков, пережевывая кусок несъедобного пирога. Во­ображение рисовало ему знакомые стены горни­цы, голландку в углу и... ёлку. Обязательно на­до ёлку!

Гришенков огляделся, Тот мужик, в рыжем ватнике, с елкой, прислоненной к пивно­му ларьку, все еще поджидал покупателя. Шан­сов у него было мало: истекали последние часы последнего декабрьского дня. Павел Захарович не спеша направился к нему. Он уже взялся за клейкий ствол свежесрубленного дерева, как кто-то вскрикнул за его спиной:

— Ой! Я же первая увидела.

В сумерках майор не разглядел лица девоч­ки-подростка. Но вся ее худенькая фигурка в коротком пальто выражала разочарование. На голове у девочки была вязаная красная ша­почка, из огромных валенок выглядывали ост­рые коленки.

— А я первый взял,— с улыбкой ответил Гришенков, нащупывая в кармане деньги.— Сколько?

Мужик при виде конкурентов обнаглел:

— Красненькая.

—Ну, мироед!.. Ладно, ради праздника... Что ж ты, красавица, Новый год на носу, а ты — за ёлкой?

Девочка шмыгнула носом:

— Мы только сегодня утром из Казани приехали.

Она чуть не плакала. Майор вскинул покупку на плечо и опять опустил ее на снег.

— А без ёлки никак нельзя?

— Нельзя, дяденька. Мы ёлкой папу поминаем.

Смысл сказанного не сразу дошел до Гришенкова.

— Тогда держи.

— У меня нет столько.

— Держи, говорю. Дарю.

От радости девочка забыла поблагодарить и что было силы потащила елку прочь, словно бо­ясь, что дяденька передумает. Он еще с четверть часа потоптался у ларь­ка. Затем, решившись, направился к реке.

Заречная улица, начинаясь от деревянной пристани, круто забирала в гору. Здесь было безлюдно и тихо. На сплошном пожарище чер­ные колонны дымоходов подпирали тяжелое небо. Первые дома появились на горе. Окна их были освещены. Метрах в двухстах впереди се­бя Гришенков увидел девочку, тащившую елку.

«Та самая»,— подумал майор. Девочка пересекла полосу света и пропала. С каждым шагом все труднее становилось майору переставлять ноги. А когда во тьме за­белел узкий двухоконный фасад, он и вовсе остановился. И в этот момент вспыхнули окна. Со стеснённой грудью, Гришенков открыл калитку, пересек двор и приник к одному из окон. Он увидел стол, накрытый белой скатертью, голландку в дальнем углу. Вдоль горницы лежала ёлка. Над ней склонилась та девочка, уже без пальто, но в огромных, не по размеру, валенках. Когда она повернула к окну бледное личико, майор пошатнулся и за­хрипел, будто ему сдавили горло. Девочка бы­ла похожа на его дочь, только... лет на пять старше. Еще не веря своим глазам, держась рукой за бревенчатые ребра стены, он заша­гал, отчаянно хромая, к крыльцу и ввалился в дом.

Девочка испуганно оборотилась на грохот в прихожей. Испуг в глазах ее сменился удивле­нием. Она смотрела на «дяденьку», медленно узнавая того далекого, смутно различимого, родного... Так стояли они, разделенные влажной пахучей ёлкой, пока в дверях спальни не по­казалась нестарая еще, миловидная женщина в пуховом платке на плечах. Ей не надо было узнавать ночного гостя. И невозможную радость свою она пе­ренесла с таким же мужеством и достоинством, с каким в свое время приняла весть о гибели мужа.

И здесь, возле новогодней елки, мы их на время оставим.

Опять зима. И новая елка занимает завет­ное место в гостиной. И опять (в который уже раз) Павел Захарович и Анастасия Петровна рассказывают мне свою повесть. С каждым го­дом она обрастает все новыми подробностями. Снисходительная улыбка Леночки-Елены, которая те­перь уже сама мама, подсказывает мне, что прав­дивая эта повесть постепенно становится рождественской сказкой. Что ж, пусть так и будет. Ведь сказки — это реальный мир, отраженный в чистом зеркале счастливых. Оттого их так лю­бят и взрослые, и дети.

1.0x