Сообщество «Круг чтения» 20:21 5 сентября 2017

ТРЕТИЙ ТОМ МЕРТВЫХ ДУШ ИЛИ КУДА НЕСЕТСЯ ПТИЦА-ТРОЙКА С МАЛОПОДОБАЮЩИМ ПАССАЖИРОМ

ТРЕТИЙ ТОМ МЕРТВЫХ ДУШ ИЛИ КУДА НЕСЕТСЯ ПТИЦА-ТРОЙКА С МАЛОПОДОБАЮЩИМ ПАССАЖИРОМ

Помните сельского механизатора из рассказа Шукшина «Забуксовал», в какой-то момент озаботившегося вопросом о боговдохновленной птице-тройке, везущей сквозь века и страны шулера Чичикова, попытавшегося разрешить этот вопрос с помощью школьного учителя и получившего от того крайне неубедительный ответ?

«Не с той стороны зашли», внушает ему изрядно, все-таки, опешивший от такого поворота мысли учитель.

Между тем, забуксовавший механизатор заходит именно с той сторны, с какой нужно было зайти.

Что мы и попробуем доказать.

Так почему же, все-таки, пассажиром русской тройки, мчащейся в будущее, Гоголь избрал именно Чичикова, а не кого другого? Ведь, как ни суди, как не ряди – все равно выходит, что для превращения своей программы из идеологической в художественную Гоголь привлек персонажа далеко не самого подходящего.

Однако, как это не странно, именно эта неподходящесть самым подходящим образом соответствовала гоголевскому замыслу, краем вылезшего наружу в эпизоде с посещением генерала Бетрищева и рассказанном Чичиковым анекдоте, в особенности в заключительной его фразе (вызвавшей, кстати, возмущение юного и чистого существа; но не прожженного, добавим, в изучении темных сторон человеческой натуры Гоголя): полюби нас черненькими, а беленькими нас всякий полюбит. Тем не менее, в этот анекдот заложен еще один смысл, напрямую сопрягаемый с образом Чичикова. Вернее, с его эволюцией в нужную автору сторону.

Действительно, в первом томе подлая и смрадная жизнь Чичикова определена, если можно так сказать, тщетностью движения и ложностью конечной цели. Во втором томе Гоголь собирался это тщетное движение направить в сторону совершенно неожиданную – с тем, чтобы в третьем, заключительном томе, привести героя к созидательной христианской деятельности на благо ближним и Отечеству.

Это превращение должно было осуществиться исключительно за счет авторской к этой - явно незаслуживающей такого чувства личности - любви; мало того – христианской любви, которую должны были испытывать к этой личности воплощающие ее в своей деятельности персонажи (это в теории; на практике же - почти насильно христианизированные Гоголем).

Держа все это в уме, читатель легко может разрешить многих давно смущавший и смущающий доныне вопрос.

Ведь явно не только потому пустил Гоголь птицу-тройку с далеко не крылатым пассажиром, что предполагал за мелким плутом Чичиковым большие человеческие потенции. Но, может, потому, что будущая Русь виделась покамест как в тумане, а настоящая, ему современная, с уже мертвыми и пока еще мертвеющими душами (и те, и другие – плуты себе на уме) – все-таки плохо соотносилась в сознании с понятием Святой Руси?

А еще потому, что Гоголь, выведя Чичикова, во всех смыслах представляющий среднего, ничем ни примечательного человека, в главные герои (знаменитое не слишком стар, но и не слишком молод, не слишком толст, но и не слишком тонок и т.п. – еще одно лыко в ту же строку), зараз убивает двух зайцев, ибо он не только предстает исключением из правил на фоне остальных персонажей, но представляется еще и как один из еще неназванных и непоказанных; в том числе и многих из нас, дорогие читатели – в меру порядочных, в меру – подлых, в меру - плутов. Кстати, и Селифан с Петрушкой, представляющие, так сказать, широкие народные массы – пассажиры отнюдь не идеальные для столь внушительного экипажа, каковым представляет нам его Гоголь. Во всяком случае – явно не самые лучшие представители русского простонародья.

С натяжкой можно сказать даже, что посредством этой усредненности уравновешены русская высота и русская низость, узость и ширина, в разных пропорциях имеющиеся во всяком из нас, и, больше того – прошлое, настоящее и будущее России.

Чичиков, столь чуждый, казалось бы, всем нам, при всех своих нерусских качествах все-таки русский, по крайней мере, хотя бы в любви к быстрой езде. Да и горит он после каждой из своих афер как любой из русских: а именно из-за того, что лишен чувства меры. А, значит, это, следовательно, и отдельный человек, и каждый из нас, и одновременно – все мы, скопом сидящие вместе с ним на этой мчащейся неизвестно куда (может быть, к Богу?) тройке, от которой сторонятся все племена и народы.

Кстати же, метафора быстрой русской езды воплощена не только в езде на тройке: обратим внимание, с какой лихорадочной быстротой Чичиков обделывает свои дела, чтобы поскорее достигнуть цели.

То, что он подлец и плут – это, конечно, для характеристики пассажира такой Тройки крайность, но ведь именно таких крайностей и искал Гоголь для более наглядного выставления их перед читателем, долженствующего почувствовать в себе нечто сходное с персонажами его поэмы, и, таким образом, и для разрешения главной своей задачи – превращения мертвых душ в живых, Руси, забывшей о Боге – в Святую Русь. Эволюция подлого человека, который должен был бы служить такой Руси после решения поставленного перед собою вопроса – уместна как нельзя более. Припряжем подлеца, - так ведь и говориться в тексте, а подразумевается: других-то, которые получше, на данный момент – нет под рукой, есть хотя бы такой – энергичный, дельный, и даже – как знать - могущий стать отцом не только крестьянам в пределах собственных деревень, которые он рано или поздно все таки приобретет, но и в гораздо большем масштабе, – и то хорошо.

О том, какие потенции видел Гоголь в своем Чичикове, дает понятие обращение к последнему Муразова – своего рода ретранслятора гоголевских идей: «Назначенье ваше – быть великим человеком, а вы себя запропастили и погубили». «Есть тайны души: как бы далеко не отшатнулся от прямого пути заблуждающийся, как бы не ожесточился чувствами ббезвозвратный преступник, как бы не коснел твердо в своей совращенной жизни, - добавляет далее от себя автор, - но если попрекнешь его им же, его же достоинством, им опозоренным, в нем все поколелется невольно, и весь он содрогнется».

Это содрогание, тоже весьма впечатляюще описано далее Гоголем, мы приведем немного далее, пока же отметим вот что: уподобление себя здраво и трезво оценивающего свои христианские добродетели читателя с Чичиковым может окончательно снять все недоумения насчет того, почему он посадил в такую Тройку такого не очень-то соответствующего ее тайной (впрочем, не такой уж тайной) задачи пассажира.

А вот что касается недостаточной чистоты Чичикова в моральном отношении, то можно отметить, к примеру, что не намного лучшим в этом смысле качеством отмечен тоже катающийся в сходном экипаже по России и даже обозревающий ее будущее с воздуха один из двух пассажиров «Тарантаса» – повести графа Владимира Соллогуба, писавшейся едва ли не параллельно Мертвым душам (а изданной даже раньше их), и по тональности, да и, пожалуй, по поставленным задачам, очень близкой к Гоголю.

Характерно, что и там, как и у Гоголя - смешение грешного с праведным, и иллюзорность, и призрачность, - все то, что никак не могло обрести хотя общий вид могущих впечатлить читателя очертаний в последовательно сжигаемых вариантах второго, и тем более оставшегося только в замыслах третьего тома.

Эту иллюзорность и призрачность отмечает, между прочим, и сам Гоголь, но важно не это – важен контекст, освещающий новым светом то, что пока в полной мере не явственно и нереально. Читаем в «Светлом Воскресении – заключительной главе принципиальной для Гоголя книги «Выбранные места из переписки с друзьями»:

«Где носятся так очевидно призраки, там недаром носятся; где будят, там разбудят. Не умирают те обычаи, которым определено быть вечными. Умирают в букве, но оживут в духе. Померкают временно, умирают в пустых и выветрившихся толпах, но воскресают с новой силой в избранных, затем, чтобы в сильнейшем свете от них разлиться по всему миру. Не умрет из нашей старины ни зерно того, что есть в ней истинно русского и что освящено Самим Христом. На чем же основывается, на каких данных, заключенных в серцах наших, опираясь, можем сказать это? Лучше ли мы других народов? Ближе ли жизнью ко Христу, чем они? Никого мы не лучше, а жизнь еще неустроенней и беспорядочней всех их. Но есть в нашей природе то, что нам пророчит это. Уже само неустройство наше нам это пророчит. Мы еще растопленный метал, не отлившийся в свою национальную форму; еще нам невозможно выбросить, оттолкнуть от себя нам неприличное и внести в себя то, что уже невозможно другим народам, получившим форму и закалившимся в ней. Что есть много в коренной природе нашей, нами позабытой, близкого закону Христа, - доказательство тому уже то, что без меча пришел к нам Христос, и приготовленная земля сердец наших призывала сама собой Его слово, что есть уже начала братства Христова в самой нашей славянской природе, и побратанье людей было у нас родней даже и кровного братства, что еще нет у нас непримиримой ненависти сословья против сословья и тех озлобленных партий, какие водяться в Европе и которые поставляют препятствие непреоборимое к соединению людей и братской любви между ними, что есть, наконец, у нас отвага, никому не сродная, и если предстанет нам всем какое-нибудь дело, решительно невозможное ни для какого другого народа, хотя бы даже, например, сбросить с себя вдруг и разом все недостатки наши, все позорящее высокую природу человека, то с болью собственного тела, не пожалев самих себя, как в двенадцатом году, не пожалев имуществ, жгли домы свои и земные достатки, так рванется у нас всех сбрасывать с себя позорящее и пятнающее нас, ни одна душа не отстанет от другой, и в такие минуты всякие ссоры, ненависти, вражды – все бывает позабыто, брат повиснет на груди у брата, и вся Россия – один человек. Вот на чем основываясь, можно сказать, что праздник Воскресения Христова воспразнуется прежде у нас, чем у других. И твердо мне говорит это душа моя; и это не мысль, выдуманная в голове. Такие мысли не выдумываются. Внушеньем Божьим порождаются они разом в сердцах многих людей, друг друга не видавших, живущих в разных концах земли, и в одно время, как бы из единых уст, изглашаются. Знаю я твердо, что не один человек в России, хотя я его и не знаю, твердо верит тому и говорит: «У нас прежде, чем во всякой другой земле, воспразнуется Светлое Воскресение Христово!»

Итак, достойно праздновать Воскресение Христово может только возродившийся после оставленных грехов человек. Но обратиться к Христу и получить благодать Святого Духа в залог будущего исправления может любой, самый отъявленный грешник. Вот и низость и приземленность Чичикова, как и все греховные свойства, коими пропитан каждый из земных грешников, в том числе и так называемых глубоко верующих, может быть исправлена именно личными усилиями на пути следования христианского делания и освоения противоположным им христианским добродетелям. К чему, собственно, в Третьем томе Гоголь и хотел привести Чичикова, а с ним и остальных персонажей предыдущих томов, и – почему бы и нет?

Ведь дал же он такую возможность уже во Втором томе ничтожному Хлобуеву, появившемуся в поэме специально для такой цели. Тем более не смог бы он отказать в этом в третьем томе Чичикову, с которым рука об руку прошел долгий путь сомнений, то и дело возникающих по поводу возможности дойти этот путь до конца, и там взойти на недосягаемую для современников вершину. Не мог еще и из чувства христианского милосердия, о котором, только что не упоминая имени Чичикова, размышляет во все том же «Светлом Воскресении», венчающем «Выбранные места из переписки с друзьями». Фрагмент, который я сейчас приведу еще раз прояснит, надеюсь, тот странный, уже не раз отмечаемый факт, почему Гоголь не только сажает Чичикова в коляску, символизирующую Русь, но и почему следует неотступно следует за ним на всем протяжении его пути, да притом едва ли не в обнимку, как с братом; мало того – убеждает присоединиться к их компании весь честной православный мир – а большинству из этого мира делать этого ох как не хочется. Вот почему (далее цитата из Светлого Воскресения): «Все человечество готов он (христианин по видимости, а не по существу – В. Я.) обнять, как брата, а брата не обнимет. Отделись от этого человечества, которому он готовит такое великодушное объятие, один человек, его оскорбивший, которому повелевает Христос в ту же минуту простить, - он уже не обнимет его. Отделись от этого человечества один, страждущий видней других язвами своих душевных недостатков, больше всех других требующий сострадания к себе, - он оттолкнет его и не обнимет. И достанется его объятие только тем, которые ничем еще не оскорбили его, с которым не имел он случая столкнуться, которых он никогда не знал и даже не видел в глаза. Вот какого рода объятье всему человечеству дает человек нынешнего века, и часто именно тот самый, который думает о себе, что он истинный человеколюбец и совершенный христианин!»

Какое отношение имеет этот фрагмент к Чичикову, да и к нам с вами – нет нужды, как я надеюсь, объяснять. Тот из нас, кто осуждает его и ему подобным, особенно преуспевающих в смутное для России время, в частности и в то, в котором не случайно выпало жить именно нам с вами, - не есть настоящий христианин.

Аргументы же, приводимые в пользу возможности пути кающегося и восходящего в деле христианского делания для Чичикова мы найдем и в более ранних по сравнении с итоговой поэмой текстах гоголевских произведений, и в пишущихся одновременно с ними, и, собственно, и в самих Мертвых душах (более всего – в текстах, связанных с Ревизором, в Авторской исповеди).

Есть таковой и у вроде неимеющего никакого отношения к Чичикову Тараса Бульбы. Его я приводил ранннее, но послушаем еще раз.

«Но и у последнего подлюки, каков он ни есть, хоть весь извалялся он в саже и в поклонничестве, есть и у того…крупица русского чувства. И проснется оно когда-нибудь, и удариться он, горемычный, о полы руками, схватит себя за голову, проклявши громко подлую жизнь свою, готовый муками искупить позорное дело».

О том, как просыпается это чувство у Чичикова (не совсем искреннее и временное, как было сказано) – в предпоследней главе Мертвых душ:

«И вся природа его потряслась и размягчилась. Расплавляется и платина - твердейший из металлов, когда усилят в горниле огонь, дуют меха и восходит нестерпимый жар огня, белеет, упорный, и превращается в жидкость, поддается и крепчайший муж в горниле несчастий, когда они нестерпимым огнем жгут отверделую природу...

«Сам не умею и не чувствую, но все силы употреблю, чтобы другим дать почувствовать; сам дурной и ничего (здесь в тексте пропуск – В. Я), но все силы употреблю, чтобы других настроить; сам дурной христианин, но все силы употреблю, чтобы не подать соблазна. Буду трудиться, буду работать в поте лица в деревне, и займусь честно, так, чтобы иметь доброе влияние на других. (Как не вспомнить, читая эти клятвы, знаменитую фразу преподобного Серафима, Гоголю, между прочим, неизвестную: спасись сам – и сотни вокруг тебя спасутся). Что ж, в самом деле, будто я уже совсем негодный!»

Так думал Чичиков и полупробужденными силами души, казалось, что-то осязал. Казалось, природа его темным чутьем стала слышать, что есть какой-то долг, который нужно исполнять человеку на земле, который можно исполнять всюду, на всяком угле, несмотря на всякие обстоятельства, смятенья и движенья, летающие вокруг человека, с того места и угла, на котором он поставлен».

Далее следует фрагмент о трудолюбивой жизни, удаленной от шума городов и т. д.

Само по себе все это звучит впечатляюще, но, положа руку на сердце, такая резкая смена координат внушает большие сомнения, тем более если учесть характер Чичикова, с которым мы слишком знакомы; и хотя в реальной жизни бывает еще не то, но здесь правда жизни явно вступила здесь в противоречие с правдой художественной. Не случайно буквально минутой спустя противоречия устраняются средствами чисто беллетристическим: открывается дверь, входит плут Самосватов, предлагает свободу взамен за денежную мзду – и Чичиков, оставив намерение стать добрым христианином, не без удовольствия возвращается на прежнюю колею.

Но, все-таки, у Гоголя были некоторые основания для предложения альтернативного варианта. Возвратимся к последней главе первого тома, не случайно помещенную именно в конец. Не случайно, так как именно в ней со всей возможной для тогдашнего Гоголя полнотой раскрывается суть Чичикова первого, подошедшего к концу тома, заключившего некий важный этап его жизни, которому, что трудно представимо для читателя, предстоит в последующих томах пройти нелегкий путь преображения от жестокосердого и сребролюбивого, не побоимся этого определения, язычника к человеколюбивому и деятельному в делах милосердия и любви христианину. И именно после того, как мы узнали всю его грязную поднаготную, скрытую за респектабельным фасадом, трудным гласом звучат слова: Итак, припряжем подлеца. Надо ли объяснять после всего сказанного, для какой цели. Именно для той, которую Гоголь попытался приспособить к ощущению сидящего в тюрьме Чичикова. Но, кажется, несколько рановато.

Гоголь как бы пытается, вопреки создающихся по воле его же художественной интуиции обстоятельствам, продвинуть ферзя Чичикова в слоны: выдвигает его на нужную ему позицию, на нужную клетку, убеждается в преждевременности этого хода, отодвигает назад. Примерно так это происходит при встрече Чичикова с Костанжогло: увлеченный примером последнего, Чичиков готовиться стать незаурядным сельскохазяйственным деятелем, воспаряет мечтами в самую высь, - и тут к благородным мечтам подмешивается и начинает мутить их гладь обычная для него подловатость и неразборчивость в средствах скорейшего достижения намеченной цели. И Гоголь, предназначивший своему герою высокое поприще и начавший было готовить его к нему, вынужден временно, как он сам надеется, смириться перед правдой характера и временно отступить.

Тоже самое и в истории знакомства с Муразовым. Старик почти уже убеждает в очередной раз зарвавшегося плута ступить на путь того высокого поприща, который приготовил ему автор, и тот почти соглашается сделать это, - но только до буквально минуту спустя после ухода филантропа-откупщика появившемуся Самосватову с его завлекательными и привычными для нашего плута предложениями.

Далее, очевидно, по логике (поскольку ни пример Костанжогло, ни пример Муразова, ни даже, по всей видимости, распекания грозного князя-губернатора на Чичикова не подействовали) должна была последовать его встреча с каким-нибудь нравственным гигантом в ранге государственного деятеля, приближенного ни более ни менее, как хотя бы и к царскому двору – Великого Князя, а то и самого Государя. Должен же, в конце концов, кто-то посодействовать духовному росту Чичикова в предназначенном направлении, для начала хотя бы силой направив его туда.

О решающей роли Царя в судьбе Чичикова мы имеем свидетельство Архимандрита Феодора (Кухарева), беседовавшего с Гоголем о его сочинении.

«Помнится, когда кое-что прочитал я Гоголю из моего разбора „Мертвых душ“, - пишет архимандрит Феодор, - желая только познакомить его с моим способом рассмотрения этой поэмы, то и его прямо спросил, чем именно должна кончиться эта поэма. Он, задумавшись, выразил свое затруднение высказать это с обстоятельностию. Я возразил, что мне только нужно знать, оживет ли как следует Павел Иванович? Гоголь, как будто с радостию, подтвердил, что это непременно будет и оживлению его послужит прямым участием сам Царь, и первым вздохом Чичикова для истинной прочной жизни должна кончиться поэма. В изъяснении этой развязки он несколько распространился, но, опасаясь за неточность припоминания подробностей, ничего не говорю об этих его речах. – А прочие спутники Чичикова в „Мертвых душах“? – спросил я Гоголя, – и они тоже воскреснут? – „Если захотят“,– ответил он с улыбкою; и потом стал говорить, как необходимо далее привести ему своих героев в столкновение с истинно хорошими людьми.»

Не из-за этих ли малоосуществимых замыслов, выражающихся пока еще в попытках хотя бы подвигнуть Чичикова к предназначенному авторской волей поприщу, приходил в отчаянье Гоголь? Не от этого ли ходил по какому-то роковому кругу сюжет Второго тома, не находя перехода к тому Третьему, и, соответственно, отодвигался в малообозримое будущее так и не начатый сюжет последнего?

Этого мы не знаем; и, очевидно, не узнаем уже никогда.

Ибо, повторюсь, на патетический возлас из конца Первого тома: «Русь, куда несешься?» должен был дать ответ если не Второй, то уж точно – Третий том.

Еще более – сама жизнь.

Этого не случилось.

Нет этого ответа и теперь, хотя вопрос, заданный Гоголем, остается актуальным – и даже более, нежели в его время. Потому что, как и прежде, с изумлением, с надеждой и со страхом, пуча от напряжения глаза, снова глядят на запряженную русскую тройку многочисленные народы и языки. Глядят и ждут: «Русь, куда несешься? Дай ответ. – Не дает ответа».

Более того – уже никуда и не несется. Стоит на месте.

Дай Бог, если решиться тронутся туда, куда назначил ей Гоголь.

Cообщество
«Круг чтения»
1.0x