Авторский блог Виталий Яровой 21:07 6 октября 2017

СУБЪЕКТИВНЫЕ ЗАМЕТКИ О ЛИЧНОСТИ И ТВОРЧЕСТВЕ МИХАИЛА БУЛГАКОВА

Булгаков - самая, пожалуй, мифологизированная фигура в истории русской литературы, причем над этой мифологизацией вполне сознательно потрудилось множество лиц. Некоторые из них подключались к этому вполне добровольно: кто по очарованности, произведенной чтением, а кто и по меркантильным соображениям. Последнее относиться как к тем, которые почувствовали будущий вкус денег на спекуляциях его литературным наследием, так и тем, которым, быть может, даже и оплачивался их мнимый энтузиазм. Широко известен, скажем, случай, с выдачей вдовой писателя половины гонорара за первую публикацию Мастера и Маргариты первому читателю, пришедшему на его могилу, что крайне удивительно – что ж там, на этой могиле, производилось круглосуточное дежурство с опросом и анкетированием, что ли? Да и вообще, в энтузиазме, распространяющемуся вокруг имени Булгакова, при попытках создания вокруг него и его окружения некоего мистического ореола, есть много истерического, а то и просто шарлатанского – о чем еще не раз будет идти речь. А пока вкратце обозначим тот аспект, под которым я намереваюсь говорить о его личности и творчестве.

Аспект этот будет определяться рассмотрением трех основных мифологем определяющих облик булгаковской жизни и творчества: Булгаков, как монархист, Булгаков как непримиримый оппозиционер Советской власти и потому подвергающийся с ее стороны гонениям, и, наконец, Булгаков как религиозный, или даже, пожалуй, христианский мыслитель. И одновременно – робкую попытку понять, каким же он был на самом деле.

Боюсь, что мои размышления по этому поводу могут задеть некоторых читателей, поэтому я сразу же хотел бы признаться в том (наверное - во вред себе), что они носят в какой-то степени пристрастный характер, ибо Булгакова я не люблю и никогда не любил. Ни как писателя, ни как человека (во второй ипостаси он мне, пожалуй, еще менее симпатичен, нежели в первой). И даже не то, что не люблю, но отношусь к нему с неким подозрением, не до конца мне понятным. Собственно, одной из причин, по которым я решил писать эти замететки, и была смутная надежда, что по ходу писания эту непонятность мне удастся как-то разрешить.

Даже близких любят, как известно, далеко не всегда, даже если они кровные. А у меня с Булгаковым – группы крови совершенно несопоставимы, и уж точно - взаимоисключающие какое-либо переливание или же донорство (что, впрочем, кажется, одно и то же).

Что касается литературной, так сказать, ипостаси нашего героя, то и здесь я отнюдь не претендую на полноту ее освещения. Почти совсем, например, будет оставлено в стороне его бесспорное мастерство в области сатиры. Могу согласиться также и с тем, что легкость его стиля, - но отнюдь, добавлю в целях лучшего понимания такого определения – не непринужденность, как могло бы показаться очарованному этим стилем читателю (скорее уж – облегченность) дают основание трактовать Булгакова как человека моцартианского духа. И даже - как Моцарта, творческий путь котого увенчался неожиданным на прежнем фоне романом «Мастером и Маргарита», после вереницы виртуозных, но довольно неглубоких безделушек тоже закончил не менее неожиданными «Дон Жуаном» и «Реквиемом» - вещами, и вправду могущими названными в своем роде философскими и даже религиозными. Чем, по мнению многих, отличается и последней роман Булгакова.

Но, как бы то ни было, интересует меня не столько качество его произведений или даже их глубина, сколько свойства его характера, которые, на мой взгляд, проявлялись по ходу их написания. А как раз они вполне различимы. Это – капризность, зависть, неприязнь, язвительность, раздражительность, злоба, злопамятность, эгоизм.

«Я глядел на потертую клеенку и растравлял свои раны. Я вспомнил, как двенадцать лет тому назад, когда я был юношей, меня обидел один человек, и обида осталась неотомщенной. И мне захотелось уехать в тот город, где он жил, и вызвать его на дуэль. Тут же вспомнил, что он уже много лет гниет в земле и праха даже его не найдешь. Тогда, как злые боли, вышли в памяти воспоминания еще о двух обидах. Они повлекли за собой те обиды, которые я нанес сам слабым существам, и тогда все ссадины на душе моей загорелись. Я, тоскуя, посмотрел на провод. Он свешивался и притягивал меня».

С этих обид начинается Булгаков как литератор. И ими же заканчивается. Вот только припоминание обид, нанесенных каким-то другим существам вслед за обидами собственными – сомнительно. Булгакова - по жизни - ни под каким соусом не охарактеризуешь как человека доброго, а тем более – участливого. При знакомстве с его биографией (хотя бы, к примеру, в трактовке М. Чудаковой) поражает удивительное безучастие к судьбам других людей, - тем более удивительное для человека, участие в судьбе которого принимали весьма многие люди. В ответ – равнодушие ко всем, кроме себя самого (ну, может быть, еще к женам, к родным братьям и сестрам; но это – все), сосредоточенность, опять-таки, исключительно на себе самом, выделенность из общей картины все того же многоуважаемого себя.

«Стонет и всех проклинает» – воспоминание первой жены о Булгакове, подхватившем тиф на Кавказе. Думается, и при других жизненных неприятностях реакция была точно такая же. Она больше угадывается за текстами, но и на самих текстах очень даже сказалась.

Читая, например, патетические взывания Елены Тальберг в «Белой Гвардии» - слышишь совместные проклятия Булгакова и его третьей жены, каждый вечер прочитывающих многочисленные имена в списках задокументалированных, подшитых и собранных в папки высказываний литературных врагов .

«Елена встала и протянула руку.

–Будь прокляты немцы. Будь они прокляты. Но если только Бог не накажет их, значит, у Него нет справедливости. Возможно ли, чтобы они за это не ответили? Они ответят. Будут они мучиться так же, как и мы, будут.

Она упрямо повторяла «будут», словно заклинала. На лице и на шее у нее играл багровый цвет, а пустые глаза были окрашены в черную ненависть. Николка, растопырив ноги, впал от таких выкриков в отчаяние и печаль».

Думается, в такую же печаль впадала при аналогичных обстоятельствах первая жена Булгакова.

Сам же он - всегда прав и всегда обижен. Нагляднейший случай: живет с только что приобретенной (выражаюсь в духе Булгакова) женой в квартире, которая уже ему уже не принадлежит - в ожидании новой, которую должен получить в другом месте. Приходит новый жилец с целью вселения, с не первым, думается, напоминанием, что квартира давно должна быть освобождена. Что же наш герой: хотя бы пытается войти в положение просителя? Как бы ни так, станет он забивать голову подобными благоглупостями. Входить в чужое положение ему ни к чему, он озабочен своим. А мне куда? – спрашивает он просителя. – Да куда угодно, хотя бы в гостиницу, - следует раздраженный, а, может быть, и вполне добродушный ответ. - Многие ведь так делают. Булгаков тут же обвиняет его в пошлости, а претензии именует неосновательными. Но как же, все-таки, насчет гостиницы? А никак. Булгакову до того, что делают другие смертные, нет никакого дела, на то он и Булгаков, единственный, разумеется, в своем роде. Почему он с высот парящего гения должен опускаться до какого-то рядового совслужащего, тем более входить в его положение? То, что гостиницу, скорее всего, приходиться снимать новому жильцу и тратить свои потом и кровью заработанные купюры, предназначавшиеся для ремонта, в голову ему, естественно не приходит. Как и то, что пошляком в данном случае выглядит Булгаков, а не проситель.

Не удивлюсь, если узнаю, что даже о своем близком окружении Булгаков был нижайшего мнения. О чем говорить, если даже лучшего своего и, кажется, единственного близкого друга в своем романе он вывел под видом негодяя Алоизия Магарыча? Легко домыслить, какого мнения он был о других, менее дорогих для него людях. Впрочем, и домысливать не обязательно: приведенный пример очень и очень такой догадке содействует.

Литературного же, но отнюдь не житейского разлива великодушие – не в счет. Хотя, между прочим, его наличие важно для понимания основополагающей черты Булгакова как литератора. Именно в амплуа великодушного, прощающего своим героям их слабости, человека предстает в его произведениях тот, кого обычно именуют повествователем. Но позиция его, тем не менее, определяется явно выглядывающим из-за его спины автором, которому герои его произведений милы в качестве эстетических, так сказать, феноменов. А вот реальных людей, которые стоят за ними в качестве прототипов, он, за редкими исключениями, которые будут оговорены особо, ненавидит. В особенности это касается людей, послуживших прототипами героев «Белой гвардии», которые, узнав себя в них, насмерть обиделись. Как обиделись близкие ему люди, узнавшие себя в «Собачьем сердце», «Записках покойника» или в «Мастере и Маргарите».

Самое заметное из общего ряда исключение – Маргарита. Но заметим, насколько вымучено выглядит этот образ даже в чисто литературном плане и насколько трудно воспринимать его в качестве литературного образа: слишком уж мало типажности, слишком навязчивы посылы к реальному жизненному прототипу – и сколь же многочисленны льстивые реверансы в эту сторону. Правда, в конечном результате читатель все-таки получает представление о героине, как о редчайшей дряни – даже на фоне мало уступающих ей в дрянности персонажей, обрисованных в нескрываемо негативном плане.

Но главное – даже не это; куда существенней неприкрытый восторг автора перед этой малосимпатичной особой, к достоинствам которой он, тем не менее, он не без натуги и даже - с большим скрипом - пытается привлечь внимание читателя. Что может навести на мысль насчет сходных качеств, присущих самому автору, а заодно - вызвать сомнения относительно его вкуса в этой области– явно не первой, выражаясь его же терминологией, свежести. Другими словами – с душком. При том, что и литературный – куда как сомнителен, о чем тоже еще пойдет речь.

ПОЧЕМУ ОН СТАЛ ЛИТЕРАТОРОМ

Бывает, конечно, что занятие писательством человека облагораживает, но, все-таки, такое бывает в довольно редких случаях. И уж наверняка мало применимо к Булгакову. С ним как раз – совсем напротив: писательство повлияло на него не просто крайне отрицательно, оно содействовало выявлению в его характере таких качеств, которые при других обстоятельствах тихо-мирно покоились бы на дне души, лишь в редких случаях всплывая на поверхность.

Уже в изначальной зацикленности его на писательский успех – предпосылки к его падению в человеческом смысле. Вопрос: почему этот в высшей степени практический человек занимался безперспективным литературным трудом? Потому что беззаветно любил литературу, - так, кажется, в одном из писем, утверждал он сам. Но человеку, задавшемуся трудом внимательно приглядеться к Булгакову, станет слишком заметно, что любил он не столько ее саму по себе, сколько себя в ней. Откуда бы тогда, если это не так, безудержный плач ночью на плече у жены: почему я не признан как писатель, ведь я так хорошо пишу? Сцена, на мой взгляд, отвратительна: было бы из-за чего плакать. Пиши себе да пиши, если уверен, что ты такой замечательный (а ведь он не испытывал в этом ни малейших сомнений). Но вот ведь на вопрос одного из исследователей, рвался ли Булгаков к славе, первая его жена без малейшего раздумья ответила: «Очень рвался. Очень рвался. Он все рассчитывал, и со мной из-за этого разошелся. У меня же ничего не было больше. Я была пуста совершенно. А Белозерская приехала из-за границы, хорошо была одета, и вообще у нее что-то было, и знакомства его интересовали, и ее рассказы о Париже…» Дело, стало быть, не в получении удовольствия – не говорю – от наслаждения писанием, или, выразимся по-другому – от наслаждения готовым, так сказать, продуктом труда; вопрос – почему вместе со мной не наслаждается весь мир.

И еще одно лыко в ту же строку: почему-то Булгаков написал не так много, как можно было написать за почти двадцать лет литературной работы. Медлительность в работе или лень отметем сразу – писал он, как известно, довольно быстро, в работе был педантичен и трудолюбив.

Следовательно, причины следует искать в другом. Одна из них: не в том ли, что ощущение того, что он писатель для него было гораздо важнее, чем собственно процесс писания?

Еще и поэтому он оставил докторскую практику: ведь она давала куда меньше поводов для осознания своей значимости – не в последнюю очередь из-за ограниченности контингента, в среде которого эта известность проявилась бы.

Честолюбивый был господинчик, что говори.

Я не случайно применил именно это слова. Довольно таки разгильдяйская профессия писателя привлекала нашего героя еще и тем, что на полноценного господина, чертами которого отмечены люди более солидных профессий, он без нее явно не тянул.

РАЗНОЧИНЕЦ, ИГРАЮЩИЙ БАРИНА

Нарочитая театральность Булгакова и в литературе, и в быту не требует, как я надеюсь, каких-то особых доказательств помимо тех, которые общеизвестны и доступны каждому. Она, в числе прочего, дает повод не только к сомнению в его человеческой искренности, но и в наличии писательской жилки. Знаменательна оговорка в одном из писем: я не писатель, я актер. Из чего можно сделать вывод, что писание для него было не средством познания мира, но актерского, в лучшем случае – режиссерского моделирования человеческих отношений в некой игровой области.

Не по причине ли склонности к актерству не верили в Булгакова как в серьезного писателя Катаев, Олеша и К во время писания им «Белой гвардии»? Ведь к тому времени он был автором «Записок на манжетах», «Я убил», «Красной короны» и пр., многие страницы которых, как там к ним не относись, производят довольно сильное впечатление.

Здесь уместны некоторые разъяснения относительно термина, вынесенного в название этой главы и сопряженного с именем Булгакова.

Думаю, что и советских критиков раздражали отнюдь не произведения Булгакова, раздражал он сам – и даже не столько как человек. Раздражала роль, которую он играл – роль барина. Слишком уж нарочитое было исполнение, которым Булгаков наделяет и некоторых своих персонажей – например, поповича Преображенского. Но, скажите на милость, какой он барин! Точно такой же, как и сам Булгаков, к которому очень уместно применить определение, употребленному персонажем одной той же повести, где действует упомянутый профессор – псом Шариком, этому самому профессору и адресованное. «Дверь через улицу в ярко освещённом магазине хлопнула и из неё показался гражданин. Именно гражданин, а не товарищ, и даже – вернее всего,– господин».

Господин – может быть. Но – не барин.

Да, на полноценного господина Булгаков никак не тянул – не было в нем даже чисто внешней господской солидности, присущей его герою-профессору – даже в лучшую для него пору преуспевающего драматурга. Так что прототип его Шарика, встреть его где-нибудь на Пречистенке, моментально бы сделал при его виде правильные выводы и повел бы себя соответствующе: не раздумывая, тяпнул бы за ногу. Господин с положением не станет, к примеру, гаерствовать, в тяжкой болезни изображая умершего; актерство, ерничество, довольно-таки пакостное ехидство - все эти черты, отличающие Булгакова - не в его привычках.

Нет, не был Булгаков господином. Был он, по терминологии того Шарикова, типичным гражданином – всегда довольно юрким.

Ведь если бы Булгаков и впрямь был барином – многое бы ему в этом плане его литературные и окололитературные собратья скорее всего бы прощали, как прощали, к примеру, красному графу Алексею Толстому его великосветские замашки. Правда, на то были свои причины – тот был человек открытый, с размахом; этот же – подпольный, потаенный, скрытный. И, главное – плебей по всем статьям, да к тому же – свой брат, советский репортер, один из них.

Еще и поэтому игра Булгакова в аристократа с моноклем выводила из себя даже ближайших лиц из его окружения.

Нарочитость этой игры особенно сильно чувствовал человек, очень чуткий к показухе, но еще больше – к фальши, - Юрий Олеша, не случайно на дух Булгакова не переносивший. Он-то лучше других знал цену такому показному высокомерию, менторскому тону, покровительственным интонациям, поскольку сам был им подвержен и носил их в себе.

Олеша, раз уж мы о нем заговорили, тоже на протяжении всей жизни выступал в ней в подобном амплуа, но не скрывал его игрового начала и часто, выходя за его рамки, вообще ему не соответствовал. Но и соответствуя, он не прилагал к этому никаких усилий – просто играл.

Более того - будучи в глубине души действительно барином (даже, в отличие от Булгакова, по социальному происхождению – шляхтич! – это, что ни говори, не могущий ни под каких обстоятельствах выветриться гонор) - Олеша вполне искренне пытался стать товарищем.

А Булгаков, будучи товарищем фактически, как раз и отрицал этого товарища в себе. Точнее даже – не товарища - гражданина (в обиходном значении этого слова). Он, раз и навсегда зажав себя в рамки придуманного амплуа, был абсолютно серьезен и изо всех сил старался ему соответствовать. И, надо признать, иногда не без успеха. На приемах в американском посольстве, например. Но трудно ли убедить в аристократизме простодушных идиотов-американцев, если когда и видевших аристократов, то лишь таких, как Булгаков - карикатурных, синематографических, где их изображают точно такие же болваны, как они сами.

Был, кстати, еще один писатель, кроме Толстого, кто в совершенстве постиг это амплуа (внешние признаки его, во всяком случае), которое, в силу в основном зависящих от него самого обстоятельств, так до конца и не давалось Булгакову. Писатель этот – его бывший приятель Валентин Катаев. При дворянском, отчасти, происхождении – тоже советский товарищ по сути. Поэтому и амплуа было – не дореволюционный, но советский барин – со всеми вытекающими отсюда последствиями. Но и булгаковское, если считаться с обстоятельствами времени – не в эту ли сторону эволюционировало бы в случае благоприятного развития его карьеры? И никакого ущерба репутации Булгакова в том не было бы.

Бесспорно, восхищал ведь, повторяюсь, Алексей Толстой, которому удалось оседлать весьма тонкую грань, где без усилий и весьма гармонично сочетались и советскость, и графство.

Булгакову не удавалось. И не могло удастся. Сами подумайте: откуда бы в нем взяться барству? И по отцовской, и по материнской линии – поповский внук, киевский студент из разночинцев. И позже – тоже даже не представитель буржуазии – всего лишь рядовой уездный врач со всеми вытекающими из этого факта последствиями. Однако - поди ж, пыжился изо всех сил. Правда, аристократизм этот выстраивал в себе весьма своеобразно – по своим собственным представлениям провинциального киевского обывателя, жившего в нем до самой смерти (этот неискоренимый мещанский провинциализм почти единодушно, правда в разных тонах, отмечают едва ли не все его знавшие).

Желая если не быть, то хотя бы выглядеть господином, Булгаков не был им по сути. Суть его была – хуторянин-хохол. И представления о жизни были соответствующие. Естественно, они тоже вступали в противоречие с ролью.

Захоти он закрепить за собой амплуа дореволюционного разночинца, которому один раз он позволил проскользнуть в Филиппе Филипповиче Преображенском (в тираде о студенческом братстве, обращенной к Борменталю) – тут перед ним открывалась бы широчайшая дорога и необозримые горизонты.

Но из-за того, что он сумел из дореволюционного разночинца без особого для себя ущерба внутренне довольно органически перестроиться в совдеповского литератора, увлекшегося игрой в чеховского водевильного интеллигента, в его жизни возникло некое нежелательное, в первую очередь для него самого, зияние между взятой на себя ролью и окружающей его жизнью.

И, кроме того, облик Булгакова очень наглядно отмечен чертами еще одного человеческого типа. Это – наконец-то ставший ненавистным большинству русских людей тип либерального деятеля, признающего за собой право на весьма рискованные обобщения относительно своей страны и народа, но начисто отказывающим в праве на противоположные суждения всем остальным (под всеми остальными подразумеваются не либералы). При этом – принимать на себя вид крайней озабоченности судьбой этого народа и ни одним пальцем не пошевелить, чтобы что-то для него сделать.

Современные малоумные зубоскалы из этой среды (еще более малоумные, нежели их дореволюционные предшественники) часто приводят насмешливые реплики Булгакова в адрес Советской власти, изобильно рассыпанные по его произведениям и на этом шатком основании возводят его в ранг антисоветчика.

Но ведь по тем же самым произведениям совсем нетрудно заметить, что Булгакова и до революции ничто, по-видимому, не удовлетворяло. После же революции он попал в ситуацию и вовсе странную. Бесспорно – новая власть и новый образ жизни – без дома, без имущества, без денег – вызывали у него отторжение. Но эта же власть и эта жизнь помогли ему стать писателем, а после, после всех передряг - как писателю же, держаться на плаву.

Более того – писателем он мог стать только при советской власти.

Эта власть дала ему и материал, и темы, и героев, утончила и развила его сатирический дар – главное определяющее его писательского дара, выделившее как писателя среди многих других.

А та, предреволюционная?

Подумаем: о чем бы он писал, если бы не произошла революция и Россия стала бы могущественной, процветающей державой? На чем бы он тогда изощрял свою иронию и изливал присущую ему ядовитость? Трудно даже представить себе, на что - не правда ли?

КТО ЖЕ, ЕСЛИ НЕ БАРИН?

Ведь ни на что другое, кроме как язвить направо и налево он был неспособен. Так что если бы и писал о чем-то, то гораздо менее ярче, чем-то удавалось ему после революции.

Даже постоянная рефлексия Булгакова по поводу того, правильно или не правильно он поступил, вначале, после конца белого движения не эмигрировав, а затем, уже во времена Сталина – отказавшись уехать за границу, - тоже не просто так.

Зная его отношение к русским, к России, о чем будет напомнено читателю позже - наверняка, жалел.

Возможный вариант его пребывания там в случае благоприятного стечения обстоятельств – а ни в каком другом виде он просто не мог ему представляться, - в восьмом, парижском сне «Бега».

Я, конечно, не хочу сказать, что Булгаков изобразил себя под видом Корзухина. Но то, что это в какой-то степени еще один его портрет – для меня не подлежит сомнению. Впрочем, повторюсь: возможный, а не вероятный.

Кажется мне еще, что Булгаков в эту парижскую сцену с участием упомянутого героя, как в мало какую другую, внес нечто очень личное – и это личное не только игра в карты, до коей сам был большой охотник, да еще и с фантастическим выигрышем в финале (потаенная мечта – вспомним выигрыш в сто тысяч в «Мастере и Маргарите» со скрупулезными бухгалтерскими вычетами на то и на это, с дебетом и кредитом и с остатком в девять тысяч с копейками, положенными на книжку, бережно хранимой в заветной шкатулочке). Но не это я имею ввиду. Имею ввиду – образ Люськи, бывшей боевой подруги генерала Черноты и, ко времени действия – любовницы Корзухина. Ею – такой, какой она предстает в этой сцене, при упомянутом благоприятном развитии событий за границей вполне могла бы быть (а, может даже и была) как вторая жена – Любовь Евгеньевна, так и третья, наиболее известная из всех троих. Не отсюда ли столь редкое для Булгакова пронзительное проникновение в этот женский характер?

Правда, кто в этой сцене должен представлять самого Булгакова в качестве гипотетического эмигранта – Корзухин или Чернота – здесь для меня нет полной ясности. Скорее, оба – Булгаков здесь предстает раздвоенным на две противостоящие ипостаси – и обе они в одинаковой степени соответствуют его внутренней сути. Раздвоение тем более значимое, что Корзухин воплощает в себе прагматически западный тип, Чарнота же – чисто русский.

И здесь встает вопрос о других возможных булгаковских двойниках, прежде всего – литературных.

Ведь нельзя же сказать, что среди современных Булгакову литераторов уж вовсе не было ему аналогий. Были, и немало - и предшественники, и двойники – и о них я в свое время буду говорить. Но, что интересно, в качестве вторых в основном представлены антигонисты.

Первые, кто всплывают в памяти – Ильф и Петров, которые по ироничности письма могли, пожалуй, дать ему фору. Родственность с ними, думается, ощущал и сам Булгаков, в подтверждение чего, впрочем, у нас нет никаких доказательств, кроме его неоправданно резкой реакции на предложение одного из тандема – Евгения Петрова, тоже ощутившего эту родственность и поэтому предложившему напечатать «закатный роман» (впрочем, как мы убеждаемся из его слов – всего лишь фрагменты, но все же!) вот в каких словах: выбросьте древние главы, напечатаем мгновенно. Гордый Булгаков, по обыкновению, побледнел (бледность его в таких случаях, по свидетельству близких к нему людей, как раз и обозначала высшую степень уязвленной гордости, самолюбия).

Прямая зависимость между гордостью и непечатаньем, точнее – зависимости второй от первой, а не наоборот, как думалось, по всей видимости, вначале, а также прямой связи между житейскими неудачами и той же гордостью, стала, очевидно, со временем ясна и самому Булгакову, переставшему питать по этой причине хоть какие-то иллюзии относительно печатания. Более того – было наверняка и понимание связи этих умножающихся, обступивших со всех сторон неудач с саркастическим складом ума, с иронического склада характером – слишком уж наглядно свидетельствовали об этой связи довольно многочисленные примеры предшественников. Свифт, Гоголь, по настоящему любимый и наиболее близкий по складу характера и по образу творчества Салтыков-Щедрин – душевные терзания и болезни их слишком уж явно напоминали его собственные, чтобы нельзя было эту взаимосвязь заметить. Смех – свойство скорее бесовское, нежели Божие – поэтому так мало он может принести радости своему обладателю.

Однако для Булгакова это понимание не стало поводом для борьбы с гордостью, а тем более - перемены характера в лучшую сторону. Напротив: уязвленная гордость, загнанная вглубь, по прежнему продолжала держать верх, содействовала его ухудшению, а далее – развитию душевной болезни, о чем будет говориться еще не раз. Все это мешало выходу из наступившей к концу тридцатых годов безвестности.

И Булгаков, думается, в отличие от Катаева и ему подобных, так и остался бы в истории литературы ординарным писателем переходной эпохи, если бы не изданный в 1960-х годах «Мастер и Маргарита». Стабильная жизнь, вполне допускаю, сделала бы из него преуспевающего врача-венеролога, гребущего деньги лопатой и вовсю наслаждающегося законно приобретенными житейскими благами, но отнюдь не хорошего писателя. В крайнем случае, удовлетворял бы свои артистические амбиции на сцене непрофессионального театра в качестве актера-любителя.

Посему я вижу глубочайшую волю промысла в том, что Булгаков при жизни так и не стал признанным писателем, к чему так стремился, не стяжал на этом поприще похвал, и уж тем более – больших должностей в писательском Союзе. Став, к примеру, одним из его секретарей (представим себе такую фантастическую картину), он – в этом я вполне уверен – создал бы в этой организации атмосферу такой нетерпимости к чужим мнениям, такую авторитарную обстановку, что даже руководящая роль в литературном процессе Лефа, а то и самого ЦК компартии вспоминалось бы членам этого союза как весьма элегическое время. Вспомните весьма милого авторскому сердцу профессора Преображенского, не дающему никому рот открыть и без меры упоенного своими разглагольствованиями, во всем полагающегося на одно-единственное мнение – свое собственное, на которое он уповает равно в той же степени, в какой не считается со всеми остальными.

Недаром в окружении Булгакова мы не находим ни одной литературно значимой личности – так, заглядывающие в редко закрывающийся рот комнатного оракула литературная мелюзга (о которой, впрочем, я не хочу сказать ничего плохого – отмечаю лишь факт).

КЕМ ОН БЫЛ И КЕМ ХОТЕЛ СТАТЬ

Каково же место в этом раскладе реальной личности Булгакова? Естественно, ее все время заклинивало, между ею и ролью возникал перекос в сторону последней – вроде бы как того, как плохо подогнанная к лицу маска то и дело отслаивалась под напором сменяющихся ветров и больно хлопала по лицу.

Настоящий барин в условиях поменявшейся на сто восемьдесят градусов действительности барина изображать не станет. Да ему это и не нужно, поскольку внутри он все равно остается им, несмотря ни на какие обстоятельства. И по внешности, по манерам будет видно, что он не пролетарий. Это было бы то же самое, если бы, к примеру, низверженный Государь Николай 11 продолжал делать вид, будто он остался править страной. Ему не нужно было играть Царя – Царем он оставался несмотря ни на что – ни на революцию, ни на попирание своего Императорского, да и просто человеческого достоинства. Что было у него при этом внутри – остается только догадываться. Но он стоял выше всего этого: он вел себя как человек – и этим, кстати, вызывал невольное уважение у всех, кто с ним тогда общался.

А Булгаков стоял вровень; и прежде всего его заботила чисто внешняя атрибутика. И особого уважения он у окружающих не вызывал – по прямо противоположной причине. Он забавлял, вызывал опасение, но уважение – нет. Думаю, до него вообще никому не было дела. Если бы он не писал свои бесконечные протестные письма – о нем бы попросту забыли. Думаю даже, что это не нанесло большого ущерба литературе – так, выпало бы одно из незначительных (а пускай даже и значительных – суть дела это не меняет) звеньев.

У него была только внешняя видимость, увлекшая его роль; внутри, боюсь, кроме представлений о своей значимости – вообще ничего не было.

Поэтому приходилось насмерть стоять за видимость.

Чтобы понять, кем был Булгаков на самом деле (и по поводу этого я еще изложу свои соображения), нужно, прежде всего, понять – кем он не был.

Не был он, прежде всего, героем (скорее, трусом, что я тоже попытаюсь доказать на примере его текстов). Не был обладателем какого-то оригинального взгляда на мир.

Все, что у него было, вернее, то, что ему казалось существенным и важным в этой жизни – это обеспеченное существование, которое ему виделось в прошлом. Собственно, поэтому и ориентировался он на это прошлое. Опять-таки, поправлюсь: не на само прошлое – но на его внешние приметы, а именно - зажиточное существование в чисто бытовом плане; о внутренних напряжениях и противоречиях этой оставшейся в прошлом жизни он навряд ли задумывался (мысли по этому поводу, имеющиеся в самой первой напечатанной его статье – смешны, хотя, с другой стороны, небезынтересны. Но это если исходить из того, что нельзя же требовать от обывателя больше того, на что он способен.

Сказанное раннее можно отнести и к мнимым аристократам, выводимых Булгаковым на страницы своих произведений, вроде Обольянинова; в качестве таковых они могут сойти разве что в глазах теперешнего (даже не тогдашнего, современного Булгакову) советского обывателя, который и стал спустя тридцать лет после его смерти главным его читателем. Это даже не образы, как не являются образами однообразные преображенские, персиковы, ефросимовы с их склеротическими, в водевильном или жюль-верновском духе, привычками, выдаваемыми за профессорскую рассеянность, - тем более не обобщенные, каковыми они выглядят в глазах теперешнего просвещенного интеллигента. Это самые что ни на есть карикатуры, одной из которых стал и вполне реальный Булгаков, при игре в барина частенько теряющий чувство меры, утрирующий созданный образ как утрирует его потешник из народа, изображая барина в известной народной комедии, описанный, кажется, Гиляровским. Правда, карикатуры, выявляющие иной раз самую суть (тот же Обольянинов, Гусь – это если брать только «Зойкину квартиру»).

Интересно, кстати, проследить эволюцию дворянских персонажей в творчестве Булгакова.

О Шервинском из «Белой гвардии» будем говорить далее очень подробно, поэтому его пока пропускаем. Персонажей «Бега» - тоже. Тем более, что они еще могут претендовать если не на порядочных людей, то, по крайней мере, не на монстров. А вот дальше…

Теперь если уж и появиться в дальнейших произведениях Булгакова дворянин – то или аферист, или деградирующий кокаинист. В «Зойкиной квартире», например, фигурируют – и как! – оба эти подвида, да еще и объединенные в одном лице (имею ввиду, конечно же, Обольянинова. Хотя – какой он дворянин – очередной двойник Булгакова; об этом я тоже еще скажу).

Далее – обаяшка-вор с княжеской фамилией в Иване Васильевиче.

А женщины – экс-дворянки? Прочтите хотя бы разговор Зои и Аллы Владимировны в конце первой картины второго акта…

Впрочем, если быть справедливым, то тип и одной, и другой намечен уже в «Белой гвардии», в Елене Тальберг. И даже в Серафиме Корзухиной. А в Маргарите Николавне находит окончательное оформление. Не потому ли, что в амплуа барини, правда – советской, она и пробовала выступать. И не без успеха.

«Мой отец работал дипломатом, он был старым большевиком, но его оклад был довольно скромным», - рассказывает невестка Шиловской-Булгаковой, дочь коммунистического функционера. – «В Америке мы жили очень просто, фрукты покупали, но лишнего ничего. На этом фоне жизнь Елены Сергеевны мне показалась невероятной, экстравагантной. И духи Герлен, которые у нее стояли вот в таких флаконах... Это она меня приучила к духам. Я жила в Англии и не знала, что они существуют. Даже после войны их можно было купить в крохотных пузырьках, а у нее всегда было изобилие. А шубы, которые она небрежно скидывала, когда приходила к кому-либо в дом? Елена Сергеевна была натурой особенной. Как вы думаете, какое место в Москве она посетила прямо перед эвакуацией? Генерал Шиловский специально прислал для этого машину. Мы заехали к косметичке Иве Лазаревне на Никитский бульвар, взяли плетеную корзину кремов и румян и только после этого отправились на вокзал».

И если бы только кремы...

ТРЕТИЙ МУЖ ТРЕТЬЕЙ ЖЕНЫ

Поражает какая-то бесцеремонная нескромность, с которой Елена Сергеевна втыкает свое я куда нужно и куда не нужно (например, явно необязательное и нелепое: под диктовку мне – это о том, как писался роман). Впечатление такое, что за Булгакова она вышла только за тем, чтобы, благодаря ему, ее имя осталось в истории литературы, к которой и до того, и после она имела лишь очень косвенное отношение.

Кстати, действительно ли была большая любовь между Булгаковым и его третьей супругой? Вряд ли. Слишком нарочиты их отношения, слишком эгоистичны и своевольны оба, слишком равнодушны к тому, кто рядом с ними – кто бы это ни был, будь то жена или муж, будь то собственная мать, которую Елена Сергеевна, убедившись, что той все равно не жить, ничтоже сумяшеся, при помощи микстуры едва ли не собственноручно отправила на тот свет.

Есть люди, привязанность которых друг к другу определяется исключительно половым влечением; все остальное – внешние выражения чувств, заботу, непоказное удовольствие от присутствия рядом любимого человека приходиться заимствовать из книг, а то и кинематографа.

Любовные сцены «Мастера и Маргариты» в особенности многое в этом плане проясняют: они на редкость напыщенны, фальшивы, слащавы и пошлы - до того, что читать их неудобно.

Таковы же любовные сцены плохо понимающих друг друга персонажей «Адама и Евы».

Несколько сдержанней дано сближение Шервинского и Елены – чужих, в сущности, другу людей в «Белой гвардии». Зато там гораздо более, чем в других произведениях, ощущается присущая лирическому Булгакову половая грязнотца.

Каким мужем был Булгаков – трудно судить, руководствуясь отличающимися приукрашиванием, умалчиваниями, передергиваниями и лукавством воспоминаниями второй и третьей жен. Зато об этом мы можем судить из весьма простодушных, а поэтому вряд ли лживых воспоминаний жены первой (которая, по отзывам, и вправду была довольно-таки примитивным – в хорошем смысле этого слова - человеком – в отличие, опять-таки, от двух последующих). И из этих же воспоминаний мы можем почти с полной очевидностью судить о том, какими в отношении Булгакова были его жены. Первая – беззаветно преданная. Вторая – совершенно равнодушная к мужу, по крайней мере – к его занятиям литературой. Третью же - как раз эти самые занятия, похоже, только в нем и занимали. Что же касается всего остального – то из него вряд ли можно понять, какой женой она была в чисто бытовом, например, смысле, ибо этой стороной жизни целиком ведала прислуга.

Зато, читая «Театральный роман» мы можем получить очень наглядное представление о ней как о матери, что может служить косвенным свидетельством о ней в смысле ее человеческих качеств. Впрочем, и как о жене тоже. Правда, здесь нужно сделать сидку на присущую Булгакову манеру крайне сгущенного гротеска, который плотно сочетался у него с точностью бытовой зарисовки, в совокупности давая наглядное представление о характерологических особенностях изображаемого типажа, - и только после этого делать выводы.

Итак...

«В Филину дверь входила очень хорошенькая дама в великолепно сшитом пальто и с черно-бурой лисой на плечах. Филя приветливо улыбался даме и кричал:

–Бонжур, Мисси!

Дама радостно смеялась в ответ. Вслед за дамой в комнату входил развинченной походкой, в матросской шапке, малый лет семи с необыкновенно надменной физиономией, вымазанной соевым шоколадом, и с тремя следами от ногтей под глазом. Малый тихо икал через правильные промежутки времени. За малым входила полная и расстроенная дама.

–Фуй, Альёша!– восклицала она с немецким акцентом.

– Амалия Иванна! – тихо и угрожающе говорил малый, исподтишка показывая Амалии Ивановне грязный кулак.

–Фуй, Альёшь!– тихо говорила Амалия Ивановна.

–А, здорово! - восклицал Филя, протягивая малому руку. Тот, икнув, кланялся и шаркал ногой.

–Фуй, Альёшь...– шептала Амалия Ивановна.

–Что же это у тебя под глазом?– спрашивал Филя.

–Я,– икая, шептал малый, повесив голову,– с Жоржем подрался...

–Фуй, Альёша,– одними губами и совершенно механически шептала Амалия Ивановна

–Сэ доммаж! – рявкал Филя и вынимал из стола шоколадку.

Мутные от шоколада глаза малого на минуту загорались огнем, он брал шоколадку.

–Альёша, ти съел сегодня читирнадцать,– робко шептала Амалия Ивановна.

–Не врите, Амалия Ивановна,– думая, что говорит тихо, гудел малый.

–Фуй, Альёша!..

–Филя, вы меня совсем забыли, гадкий!– тихо восклицала дама.

–Нон, мадам, энпоссибль!– рявкал Филя.– Мэ ле заффер тужур!

Дама смеялась журчащим смехом, била Филю перчаткой по руке.

–Знаете что,– вдохновенно говорила дама.– Дарья моя сегодня испекла пирожки, приходите ужинать. А?

–Авек плезир! – восклицал Филя и в честь дамы зажигал глаза медведя.

–Как вы меня испугали, противный Филька!– восклицала дама.

–Альёша! Погляди, какой медведь,– искусственно восторгалась Амалия Ивановна,– якоби живой!

–Пустите,– орал малый и рвался к барьеру.

–Фуй, Альёша...

–Захватите с собой Аргунина,– восклицала как бы осененная вдохновением дама.

–Иль жу!

–Пусть после спектакля приезжает,– говорила дама, поворачиваясь спиной к Амалии Ивановне.

–Же транспорт люи.

–Ну, милый, вот и хорошо. Да, Филенька, у меня к вам просьба. Одну старушку не можете ли вы устроить куда-нибудь на «Дон-Карлоса»? А? Хоть в ярус? А, золотко?

–Портниха?– спрашивал Филя, всепонимающими глазами глядя на даму.

–Какой вы противный!– восклицала дама.– Почему непременно портниха? Она вдова профессора и теперь...

–Шьет белье,– как бы во сне говорил Филя, вписывая в блокнот: «Белошвей. Ми. боков, яр. 13-го».

–Как вы догадались!– хорошея, восклицала дама.

–Филипп Филиппович, вас в дирекцию к телефону, рявкал Баквалин.

–Сейчас!

–А я пока мужу позвоню, – говорила дама.

Филя выскакивал из комнаты, а дама брала трубку, набирала номер.

–Кабинет заведующего. Ну, как у тебя? А к нам я сегодня Филю позвала пирожки есть. Ну, ничего. Ты поспи часок. Да, еще Аргунин напросился... Ну, неудобно же мне... Ну, прощай, золотко. А что у тебя голос какой-то расстроенный? Ну, целую».

Что к этому можно добавить? Пожалуй, лишь то, что жизнь с таким развеселым пасынком и еще более развеселой женой у Булгакова была далеко не самая скучная. Впрочем, как раз по нему.

Чрезвычайно пошлая атмосфера, в которой как рыба в воде чувствует себя Елена-Маргарита, диктовала, очевидно, наиболее годные для описания этой жизни приемы. Удивительно ли, что как только речь заходит об этой героине, язык Булгакова впадает в банальность, появляются характерные, по всей видимости, для речи и поведения реального прототипа клише, и по стилю, и по духу сродственные уже не раз упоминаемым дамским романам (так и хочется в последнем слове перенести ударение на первый слог). Здесь его явно покидает для него привычная (и прославившая его) ирония.

ИРОНИСТ

Иронистом, как всем известно, наш герой был непревзойденным – как в жизни, так в литературе. Этот никем не оспариваемый факт вызывает у многих вполне понятное восхищение. Но есть у него и обратная, не столь явственная и совсем уж не вызывающая восхищения сторона. Скорее уж – сочувствие.

Ключом к писательской драме Булгакова, и вправду обусловленной целым рядом роковых случайностей, скорее, однако, присущим большинству судеб жителей всей страны, а не только лично ему – случайностей, не понятных человеку неверующему, а для верующего выстраивающихся во вполне стройную логическую цепь, могут послужить некоторые положения статьи Александра Блока «Ирония», написанной еще в 1906 г. Приведу из нее только те фрагменты, которые, на мой взгляд, могут дать ключ к пониманию одной из существеннейших черт Булгакова – и как человека, и как писателя.

«Самые живые, самые чуткие дети нашего века поражены болезнью, незнакомой телесным и духовным врачам. Эта болезнь - сродни душевным недугам и может быть названа "иронией". Ее проявления - приступы изнурительного смеха, который начинается с дьявольски-издевательской, провокаторской улыбки, кончается - буйством и кощунством. Я знаю людей, которые готовы задохнуться от смеха, сообщая, что умирает их мать, что они погибают с голоду, что изменила невеста. Человек хохочет, - и не знаешь, выпьет он сейчас, расставшись со мною, уксусной эссенции, увижу ли его еще раз? И мне самому смешно, что этот самый человек, терзаемый смехом, повествующий о том, что он всеми унижен и всеми оставлен, - как бы отсутствует; будто не с ним я говорю, будто и нет этого человека, только хохочет передо мною его рот. Я хочу потрясти его за плечи, схватить за руки, закричать, чтобы он перестал смеяться над тем, что ему дороже жизни, - и не могу. Самого меня ломает бес смеха; и меня самого уже нет. Нас обоих нет. Каждый из нас - только смех, оба мы - только нагло хохочущие рты.

Это - не беллетристика. Многие из вас, углубившись в себя без ложного стыда и лукавства, откроют в себе признаки той же болезни.

Эпидемия свирепствует; кто не болен этой болезнью, болен обратной: он вовсе не умеет улыбнуться, ему ничто не смешно. И, по нынешним временам, это - не менее страшно, не менее болезненно; разве мало теперь явлений в жизни, к которым нельзя отнестись иначе, как с улыбкой?

Много ли мы знаем и видим примеров созидающего, "звонкого" смеха, о котором говорил Владимир Соловьев, увы! - сам не умевший, по-видимому, смеяться "звонким смехом", сам зараженный болезнью безумного хохота? Нет, мы видим всегда и всюду - то лица, скованные серьезностью, не умеющие улыбаться, то лица - судорожно дергающиеся от внутреннего смеха, который готов затопить всю душу человеческую, все благие ее порывы, смести человека, уничтожить его; мы видим людей, одержимых разлагающим смехом, в котором топят они, как в водке, свою радость и свое отчаянье, себя и близких своих, свое творчество, свою жизнь и, наконец, свою смерть.

Кричите им в уши, трясите их за плечи, называйте им дорогое имя, - ничто не поможет. Перед лицом проклятой иронии - все равно для них: добро и зло, ясное небо и вонючая яма, Беатриче Данте и Недотыкомка Сологуба. Все смешано, как в кабаке и мгле. Винная истина, "in vino Veritas" - явлена миру, все - едино, единое - есть мир; я пьян; ergo - захочу - "приму" мир весь целиком, упаду на колени перед Недотыкомкой, соблазню Беатриче; барахтаясь в канаве, буду полагать, что парю в небесах; захочу - "не приму" мира: докажу, что Беатриче и Недотыкомка одно и то же. Так мне угодно, ибо я пьян. А с пьяного человека - что спрашивается? Пьян иронией, смехом, как водкой; так же все обезличено, все "обесчещено", все - все равно.

Какая же жизнь, какое творчество, какое дело может возникнуть среди людей, больных "иронией", древней болезнью, все более и более заразительной? Сам того не ведая, человек заражается ею; это - как укус упыря; человек сам становится кровопийцей, у него пухнут и наливаются кровью губы, белеет лицо, отрастают клыки.

На этот смех, на эту иронию указано давно. Еще Добролюбов (вот вам еще один единомышленник Булгакова – В. Я) говорил, что "во всем, что есть лучшего в нашей словесности, видим мы эту иронию, то наивно-открытую, то лукаво-спокойную, то сдержанно-желчную". Добролюбов видел в этом залог процветания русской сатиры, он не знал всей страшной опасности, приходящей отсюда, по двум причинам».

«И все мы, современные поэты,- у очага страшной заразы. Все мы пропитаны провокаторской иронией Гейне. Тою безмерною влюбленностью, которая для нас самих искажает лики наших икон, чернит сияющие ризы наших святынь. Некому сказать нам спасительное слово, ибо никто не знает силы нашей зараженности. Какой декадент, какой позитивист, какой православный мистик поймет всю обнаженность этих моих слов? Кто знает то состояние, о котором говорит одинокий Гейне: "Я не могу понять, где оканчивается ирония и начинается небо!" .

С теми, кто болен иронией, любят посмеяться. Но им не верят или перестают верить. Человек говорит, что он умирает, а ему не верят. И вот - смеющийся человек умирает один. Что ж, может быть, к лучшему? "Собаке - собачья смерть".

Вспомним еще несколько посылов Блока – уже из другой статьи:

«Есть священная формула, так или иначе повторяемая всеми писателями: "Отрекись от себя для себя, но не для России" (Гоголь). "Чтобы быть самим собою, надо отречься от себя" (Ибсен). "Личное самоотречение не есть отречение от личности, а есть отречение лица от своего эгоизма" (Вл. Соловьев). Эту формулу повторяет решительно каждый человек; он неизменно наталкивается на нее, если живет сколько-нибудь сильной духовной жизнью. Эта формула была бы банальной, если бы не была священной. Ее-то понять труднее всего».

Применимы ли эти максимы к Булгакову – судите сами. А заодно задумайтесь, может ли именоваться духовной его жизнь – хоть в какой-нибудь степени (о сильной – говорить нечего).

Однако, приняв для себя в качестве ориентиров приведенные тезисы Блока, возьмем на заметку вот что.

Первое. Булгаков уже в пору своего раннего творчества – по всем параметрам представитель отмеченной Блоком когорты иронистов, которые содействуют расшатыванию привычных устоев, делают это весело и с огоньком – и даже не осознают того, что делают. Ирония для них – одновременно и привычка и самоцель.

Второе. Не то что склонность к иронии – преданность ей сыграет впоследствии в его жизни дурную услугу его писательской судьбе, ибо чем дальше, тем чаще не он, так сказать, будет в положении ее руководителя, но она будет определять его и жизнь, и судьбу. Булгаков ведь всегда предпочитал закладывать иронию в основание своего творчества, строить свои произведения, руководствуясь ее подсказками; но ему, естественно, не понравилось, когда эти же иронические закономерности начали определять его жизнь – да и кому это понравилось бы. Хорошо, конечно, иронизировать над нелепостями жизни, и вправду, быть может, того заслуживающей. Но как быть, когда жизнь иронизирует над тобою самим?

Такой выбор, очевидно, и встал перед Булгаковым во второй половине тридцатых годов – и заметим, что, по меньшей мере, ирония перестала быть его главным оружием, она несколько отодвинулась на второй план, отошла несколько вбок.

Повторю еще раз: иронизировать, отстранившись от окружающего, легко, но как быть, когда жизнь иронизирует над тобою самим? Может быть, просто расплеваться с иронией, чувствующей себя хозяйкой не просто твоего творчества, но, не исключено, самого потаенного твоего естества, ставшей образом жизни? Расстаться с нею, как с надоевшей любовницей, а то и женой - тем паче, что это куда как знакомо, такие штуки в жизни Булгаков проделывал неоднократно. Эта мысль не раз, очевидно, посещала Булгакова, особенно начиная со второй половины тридцатых годов – и заметим, что, начиная с этого времени, она перестала быть главным его оружием, не совсем покинув, отошла куда-то на задний план или в бок. Вполне могущий быть причисленным к этим ветхим в его время иронистам, Булгаков и здесь предстает не новатором, а ретроградом. Новаторство лишь в том, что описанные Блоком приемы проецируется в новейшее время, на новую власть и доверившимся ей обывателям. Но приемы, как отмечено, вырастают в мировоззрение, смех становиться второй натурой.

Что еще роднит нашего героя с перечисленными Блоком персонажами? Не только одержимость иронией, конечно. Неумность, узость взгляда при ложной видимости широты, нетерпимость к чужому мнению, сектанство, игра в эстетизм, провинциальная тупая настойчивость в этой игре – все это без особого труда вычитывается в булгаковских письмах к правительству, являющихся одновременно и жизненными манифестами.

Ирония Булгакова – это ирония именно семинарского свойства, болезнь затянувшаяся и превысившая все временные, предусмотренные для нее сроки. Нужно же было, в конце концов, если не считаться, то хотя бы как-то соотносить свой смех с обстоятельствами времени, в которое тебе выпало жить. Отказаться мнить себя корягой, через которую современники должны спотыкаться в естественном движении во времени настоящем. А как стремительно меняющаяся страна должна была воспринимать незыблемую позицию Булгакова: все в руинах (не в последнюю очередь из-за таких вот западников-прогрессистов, как он сам), жители, подымающие страну, охвачены энтузиазмом возрождения (а как же без него?), а тут, видите ли, некоему буржуазному раритету, в первую очередь теплый сортир подавай.

В этом и только в этом – суть его расхождений с советской властью.

Но не одного у вас, господин Булгаков, унитаз протекает – у всех. Раз бедствует страна – помоги ей, как можешь, внеси посильную лепту, оставь вечное хихиканье в брезгливо поднятый, создающий видимость защиты от всеобщей инфекции, воротник дорогого пальто, купленного в Торгсине. Тем более, что страна тебе такую возможность предоставляет: было же предложение съездить на завод, посмотреть хотя бы, насколько впечатляющ означенный энтузиазм. Куда там: это не для меня, высокомерно роняет наш герой, я человек уязвленный несправедливостью и вообще – нервно больной. Отправьте меня лучше в Ниццу.

Думается – говорил на полном серьезе, даже если учитывать явную ироничность высказывания; ну, так уж и быть - пускай и приправленную горечью ироничность.

Смешно? Еще бы не смешно. Что ж, посмеемся и мы. Хи-хи. Хи-хи-хи.

1.0x