Сообщество «Круг чтения» 14:20 24 июня 2019

Религиозные мечтания юного гомосексуалиста в Городе Эн

к 125-летию со дня рождения Леонида Добычина

Эта статья приурочена к 125-летию со дня рождения Леонида Добычина - одного из наиболее значимых, на мой взгляд, если не самого значимого для русской литературы ХХI века писателей.

Признаюсь честно: тема, намеченная мною, достаточно двусмысленна и даже довольно скользкая. И, если бы не мое исключительное восхищение Добычиным как писателем, равно как безграничное уважение к нему в этом качестве (при весьма колеблющемся отношении как к человеку), – вряд ли бы она когда либо дождалась своего воплощения. Но при этом, приписывая произведениям Добычина некоторые религиозные направляющие, я отнюдь не покривил душой.

Наиболее неприкрыто, хотя, что вполне в духе Добычина, и не впрямую, жажда религиозности высказывается в постепенно взрослеющем по мере движения сюжета финалу герое (он же повествователь) главного произведения писателя – романе «Город Эн», но предстает она здесь в весьма специфическом преломлении.

Прежде чем подробно говорить об этом, я вынужден буду привести, испросив прощения у слушателей, а заодно и у покойного Добычина, не совсем удобную подробность, касающуюся его интимной жизни, без которой, я уверен, нельзя будет объяснить очень многое в его романе, в том числе и моменты, определяющие его религиозный аспект. Дело касается гомосексуализма, которым страдал он сам и недвусмысленными признаками которого наделен автобиографический повествователь Города Эн. Правда, гомосексуальность последнего не совсем установившаяся, да и факт ее наличия допускает в перспективе возможность эротических влечений в совершенно противоположном направлении, ибо, наряду с влечением к нескольким представителям мужского пола, своим ровесникам, герой испытывает влечение также и некой гимназистке Тусеньке, позднее переименованной им в Натали – но, что совсем нетрудно заметить, в гораздо меньшей степени.

Это искажение собственной природы в повествователе очень важно, так как им, как я попытаюсь далее показать, могут быть объяснены и другие искажения, в числе которых и мировоззренческие, и, что для нас меня особенно значимо - религиозные, да и чисто физиологические – по причине внешней, и, что гораздо важней, внутренней близорукостью (последними двумя можно объяснить исключительную житейскую наивность героя, причудливым образом дополняемую свойством, которое трудно определить словами и которое я бы назвал обывательским цинизмом (примеры этого сочетания я приведу ниже).

В силу понятных причин я не буду подробно останавливаться на до поры скрытом для добычинского героя пороке, свидетельства о котором, тем не менее, там и сям довольно густо рассыпаны по тексту; остановлюсь только на тех эпизодах, в которых потаенные его эротические желания переплетаются с весьма специфическим влечением к сакрально-религиозному. Более всего это переплетение высокого и низкого сказывается на его восприятии любимого ученика Господня, евангелиста Иоанна Богослова. Читаем: «В субботу перед Пасхой, когда куличи были уже в духовке и пеклись, маман закрылась со мной в спальне и, усевшись на кровать, читала мне Евангелие. "Любимый ученик" в особенности интересовал меня. Я представлял его себе в пальтишке с золотыми пуговицами, посвистывающим и с вербочкой в руке».

Нетрудно догадаться, почему апостол представляется герою в гимназическом пальто с золотыми пуговицами, в особенности если учесть, что несколькими строками ниже произошла встреча рассказчика с обожаемым Васей (далее цитата): «На скамейке я увидел новогоднего ученика (того, что меня щелкнул). Он сидел, поглаживая вербовую веточку с барашками. Софи хихикнула. - Вот Вася Стрижкин, - показала она. - Вася, - шепотом сказал я. Он взглянул на нас. Я зазевался и, отстав от дам, споткнулся и нашел пятак».

Еще одно сходное рассуждение, пришедшее в голову герою, между прочим, во время отпевания умершего отца: «Иоанн у креста, миловидный, напомнил мне Васю. Растроганный, я засмотрелся на раны Иисуса Христа и подумал, что и Вася страдал».

Не знаю как западный, но вот наш русский, доморощенный мужеложник, если верить Добычину, хочет прочувствовать нечто божественное даже в самых непотребных, стыдных вещах, вернее, дотянуть их до уровня Божественных – и здесь, как оказывается, религиозные извращения русского педераста даже более обширны, чем извращения обыкновенного, не очень задумывающегося над правильностью своей веры человека, постоянно делающего ее, тем не менее, мерилом своей часто не очень праведной жизни, зачастую не ограниченной строгими рамками, а посему неоднократно перехлестывающей свое содержимое через край. Этот же метод пробует применить к себе и Добычин. Надо ли говорить, что в его ситуации он невозможен; но, тем не менее, объект страсти недвусмысленно уподобляется у добычинского рассказчика Божеству, обрастая по ходу своей эволюции некими свойствами, характерными лишь для Бога и, может быть, еще и для целиком живущих в Нем и для Него святых, к которым, конечно, отнюдь не относятся жители описываемого города. Скорее наоборот. Например, взрослые делают все, чтобы заглушить эту по видимости врожденную, но и без того уже постоянно направляемую не в ту сторону религиозность героя; добавим сюда еще и непробиваемую дремучесть, свойственную ему в вопросах канонического православия (впрочем, не ему одному, но и всем его ровесникам, передающих друг другу и затем не мало ни сумяшеся бесконечно повторяющих одну и ту же богохульную шутку, которую мы слышим и от самого героя, и от всех его приятелей (прошу прощения, что вынужден ее привести): «Двое и птица, - сказал он (приятель) мне и показал головой на алтарь, где висело изображение "троицы". Троица Добычин не только пишет с прописной буквы, но даже берет в кавычки. Вообще же, и церковь, и церковные таинства герой воспринимает на редкость тупо и так же обыденно, как и взрослые обыватели (в этих случаях, наряду с тем, что нам мы получаем наглядное представление об этом аспекте внутренней жизни героя, Добычин дает не менее наглядное представление о духе времени, в котором ему выпало жить, что тоже немаловажно). Очень показателен эпизод, где получившие открытку, изображающую явление Господа Иисуса по своем воскресении Марии Магдалине, мать с сыном дружно смеются, глядя на нее: «Даме из Витебска мы написали поздравление с пасхой. В ответ мы получили открытку с картинкою "Ноли ме тангере". Эту картинку она уже нам присылала однажды. На ней перед голым и набросившим на себя простыню Иисусом Христом, протянув к нему руки, на коленях стояла интересная женщина. Мы посмеялись немного».

Вообще, надо сказать, объектами для смеха у персонажей Города Эн становятся вещи неожиданные и никак для этой цели неподходящие. «Андрей в один праздничный день завернул ко мне, читаем в одном месте. Он посмотрел мой учебник "закона" и, посмеявшись над картинкой "фелонь", предложил мне пройтись с ним». В другом: я просмотрел "Катехизис", чтобы вспомнить смешные места».

После этого совсем не удивительны вот такие, к примеру, признанья героя:

«На первой неделе поста наша школа говела. Маман разъясняла мне, как грешно утаить что-нибудь во время исповеди. Я не знал, как мне быть, потому что признаваться отцу Николаю в грехах мне казалось не очень удобным. Поэтому я очень рад был, когда он сказал нам, что не будет терять много времени с приготовишками, и, собрав нас под черным передником, который он поднял над нами, велел нам всем зараз исповедаться мысленно».

Или вот такие:

«Приближалось говенье, но я мало думал о нем. Я решил уже, что не признаюсь отцу Николаю ни в чем, потому что он может наябедничать или сам сделать пакость».

Или, даже:

«Учителя чистописания не было несколько дней. Он болел. Я желал ему смерти и молился, чтобы Бог посадил его в ад. Но он скоро явился. - "Иуда, вывел он на доске, - целованием предал Иисуса Христа", - и мы начали списывать».

Церковь, посещения ее, церковные таинства, воспринимаемая главным героем вначале равнодушно, затем прагматически, затем иронически (но ни разу, заметим, так, как надлежит) присутствуют в городе Эн с первой и до последних страниц. В церкви, между прочим, происходят наиболее важные для героя знакомства, им самим воспринимаемые даже как судьбоносные. Здесь, в частности, впервые видит он двух людей, которым суждено будет определять состояние его внутренней жизни на протяжении всего романа – выше упомянутым Васей Стрижкиным, на которого будут направлены темные, извращенческие влечения героя, и Тусенькой Сиу, напоминающей ему Сикстинскую Мадонну. Введение этого имени в текст на полном серьезе для сдержанного, бесстрастного, иронического Добычина – факт почти исключительный, так что читателю, знакомого с его поэтикой, уже сам по себе он должен говорить о многом. Но видом несомненного религиозного обожествления отмечена и первая встреча героя с Васей Стрижкина:

«Колокола затрезвонили. Все встрепенулись. Нагнувшись, в дверях показались хоругви и выпрямились. Отслужили молебен. Парад начался. Кто-то щелкнул меня по затылку. В пальто с золочеными пуговицами, это был ученик. Он уже не смотрел на меня. Подняв голову, он следил за движением туч. Он напомнил мне нашего ангела (на обоях в столовой), и я умилился. - Голубчик, - подумал я».

Проследим дальнейшие стадии обожествления этого героя. Вот повествователь, немилосердно труся, спускается в шлюпку с борта корабля; но обстоятельства, которыми обставлено это спускание, поистине эксцентричны. «Мне сделалось дурно, - признается рассказчик, - когда я слезал по веревочной лестнице. Васенька, воскликнул я мысленно. Кто-то подхватил меня снизу».

Кто-то подхватил меня снизу…

Кто? – Скорее всего, один из матросов. Однако прельщенному герою чудится Бог весть что.

Не думаю, что этот случай порожден писательским воображением Добычина: слишком он необычен и, вместе с тем, в высшей степени обыденный. Кто-то ведь и вправду должен был поддержать героя. Скорее всего, случай реальный, нечто похожее и вправду некогда происходило, даже скорей всего – с самим Добычиным, с него и списан. Похоже, он и вправду почувствовал тогда, при спускании со шлюпки либо при других обстоятельствах, что его кто-то поддерживает. Но, я повторяюсь, кто? Религиозному человеку нет надобности объяснять, кто и как может внушать порой совершенно ложные, иллюзионистические чувства.

Или вот еще такой эпизод, разбавленный, правда, ироничностью:

«В дверях колбасной я увидел мадам Штраус. Капельмейстер Шмидт тихонько разговаривал с ней. Золоченый окорок, сияя, осенял их. Вася Стрижкин, с веточкой сирени за ухом, остановясь, смотрел на них. Я помолился ему. - Васенька, - сказал я и перекрестился незаметно, - помоги мне».

И, наконец:

«К октябрю уже кончили строить собор. В именины наследника происходило его "освящение". В иконостасе мне понравилось изображение Иисуса Христа за вином и с "любимым учеником" у груди. Вася вспомнился мне. Умиленный, я подумал о том, как, встречаясь со мной, он приносит мне счастье и как он помог мне во время падения при спуске веревочной лестницы в шлюпку».

Добычин вывел для себя не только удобный для него образ сакральности - саму живую, неведомую для него жизнь меняющейся, но неизменимой по сути церкви он раз и навсегда вписал в привычный для него, но отторгаемый от себя мир (а, впрочем, может и не отторгаемый, а приспособляемый ко своим внутренним наклонностям), что никак не исключает уже отмеченного мною бессознательного ощущения вне этого мира Бога, рискну сказать даже, что и в православном, обычным для русского человека, понимании.

Именно этим ощущением может быть объяснимы мечтания об городе Эн, представляющего в сознании повествователя абсолютную противоположность тому городу, в котором протекает его жизнь вкупе с жизнью многочисленных приятелей и знакомых и который один из исследователей Добычина назвал даже Небесным Иерусалимом.

Ну, Иерусалим не Иерусалим, но многие обстоятельства подталкивают читателя к пониманию города Эн как к чаемому, отделенному от обыденности, более высоко воспринимаемому, чем окружающая жизнь (в которой, кстати, повествователь чувствует себя, как рыба в воде) пространству, где люди могут быть объединены во всеобщем взаимопонимании и любви. Другое дело, что в этом пространстве отсутствует центр тяжести, вокруг которого должно возникнуть общечеловеческое братство; но не будем придираться к в общем-то возвышающей малолетнего героя над обыденностью мечте, тем более, что ее определяет едва ли не единственное его религиозное поползновение. Впрочем, есть и другие, позволяющие предположить, что поползновение в эту область не лишено, быть может, и некоторой глубины, в том числе и со стороны несколько дистанцированного от героя автора. Привожу фрагмент текста, давший мне основание так думать. «В шкафу я нашел одну книгу, называвшуюся Жизнь Иисуса Христа (принадлежащая перу, подсказываю, если кто не догадался, небезызвестного Ренана), - рассказывает повествователь, достигший к этому моменту четырнадцати-пятнадцатилетнего возраста. - Она удивила меня. Я не думал, что можно сомневаться в Божественности Иисуса Христа. Я никому не сказал, что прочел ее. В чем же тогда, думал я, можно быть совершенно уверенным».

С этой поры и до того колеблющаяся религиозность героя идет на спад; он разочаровывается даже в возможности пребывания когда-либо в вожделенном городе Эн, обладавшего для него до того свойствами Небесного Града. Приведенная фраза, кажется, может объяснить ту неполноту и недостоверность видения, невозможность определения авторской позиции, неопределенность оценок, которые неоднократно и вполне справедливо отмечали у Добычина критики из самых различных лагерей. Я же добавлю от себя, что для того, чтобы таковая определенность возникла, нужно ощущение некоего бесспорного критерия, наличия краегольного камня, на котором можно возвести мировоззренческое здание, а через него обрести правильные ориентиры и на земле, и выше.

Стоит также внимательно прочесть описание инсценировки повествователем и его приятелем гоголевских Мертвых душ (произведения, чьи сакральные токи вообще очень много определяют то, что можно назвать религиозным мировосприятием героя), где недвижная езда в стоящей на месте бричке приобретает вид некоего едва ли не провидческого акта с прозрением будущей жизни где-то в другом, отличном от повседневного существования, месте, вполне может быть, что и не на земле. «Мы с Сержем сочинили пьесу, и пошли просить Софи быть зрительницей, - рассказывает повествователь. - У нее была ее приятельница Эльза Будрих. Мы пригласили их. На сцене была бричка. Лошади бежали. Селифан хлестал их. Мы молчали. Нас ждала Маниловка и в ней - Алкид и Фемистоклюс, стоя на крыльце и взяв друг друга за руки».

Эти описания можно понять и в том смысле, что позиция Добычина – это бессознательное чаяние рая (да и кто, спрошу вас, в той или иной форме его не чает). В чем оно выражается в данном конкретном случае? - вправе спросить кто-нибудь из читающих этот текст. Отвечаю: да хотя бы в осознании тех ненормальностей, которые наполняют описываемый им мир и, соответственно, в желании чего-то другого (вопрос, правда, в том - чего).

Конечно, такую позицию в прямом смысле трудно назвать религиозной. Также и нельзя сказать, что в произведениях Добычина религиозный аспект отсутствует; но, с другой стороны, если и присутствует, то в таких контекстах, что, как говориться, хотя святых выноси. И все же советские литературные критики 20-30-х. годов прошлого века совсем недаром отмечали количественно неоправданное наличие в произведениях Добычина церквей, попов, богомольцев и пр. в этом же роде. Похоже, писатель сознательно ориентировался на создание неких непреходящих, типичных как для предреволюционной, так и послереволюционной действительности архетипов, определяющих сознание не только обывателей, но и практически всех русских людей, в том числе – и таких, как он. Примером может служить знаменитая фраза, открывающая первый его сборник рассказов «Встречи с Лиз» (и, соответственно, первый помещенный в этом сборнике рассказ под названием «Козлова»): «Электричество горело в трех паникадилах. Сорок восемь советских служащих пели на клиросе. Приезжий проповедник предсказал, что скоро воскреснет Бог и расточатся враги его.

Козлова приложилась и, растирая на лбу масло, протолкалась к выходу. Через площадь еле продралась: пускали ракеты, толкались, что-то выкрикивали, жгли картонного бога-отца с головой в треугольнике, музыка играла "Интернационал".

- Мерзавцы, - шептала Козлова, - гонители...»

Этот период приводят порою как пример иронического отношения Добычина к тому, что происходит в храме ( другая версия – как точный пример фиксации эклектического смешения старых и новых бытовых влияний в сознании послереволюционного верующего человека). Вряд ли это исчерпывает тот смысл, который вложил в эти краткие и действительно гениальные фразы Добычин. Зато отстранение вкупе с абсолютным пренебрежением сакрального можно обнаружить вот в таком описании, имеющемся в романе Город Эн: «Низенькая часовня украшена была золоченой "главой" в форме миски для супа. А. Л. научила нас, как рассматривать живопись через кулак. Мы увидели Ирода, перед которым, уперев в бока руки, плясала его толстощекая падчерица. Я подумал, что так, может быть, перед отчимом танцевала когда-то Софи. Голова Иоанна Крестителя лежала на скатерти среди булок и чашек, а тело валялось в углу. Его шея в разрезе была темно-красная с беленькой точкой в средине. Кровь била дугой».

Или нечто еще более шокирующее:

«Сонных, нас повели в монастырь и кормили там постным. Потом нам пришлось "поклониться мощам", и затем нам сказали, что каждый из нас может делать, что хочет, до поезда.

С учеником Тарашкевичем я отыскал возле станции кран, и мы долго под ним, оттирая песком, мыли губы. Они от мощей, нам казалось, распухли, и с них не смывался какой-то отвратительный вкус».

В результате, вместо того, чтоб искать утраченного несколькими поколениями Бога, герой города Эн ищет объект, на который он мог бы направить свою религиозно окрашенную, выражаясь словами В. Шкловского, энергию заблуждения, и, найдя, механистически обожествляет его – при том, что вполне осознает отрицательную энергетику этого заблуждения, искажающую и в окружающий мир, и его собственное сознание. Один из объектов этого направления обладает вполне позитивными и даже полезными для дальнейшего развития рассказчика энергетическими наполнениями; другой – явно негативными, да к тому же для него крайне обольстительными. От того, какой из двух этих вариантов – привычный или маргинальный – выберет для себя стоящий на пороге взрослой жизни герой Города Эн в его финале, будет совершенно очевидным образом зависеть вся дальнейшая его жизнь.

Сам Добычин, ввиду физиологической своей слабости, отдал предпочтенье последнему – и жизнь его в результате сложилась плачевно. Я имею ввиду не только и не столько жизнь внешнюю – это было бы еще полбеды – но жизнь его духа, исполненного, как можно догадаться, сплошных мелких катаклизмов, каждый из которых должен был восприниматься им как катастрофическое крушение очередных надежд, что видно уже из самой интонации его произведений. И, в особенности, из немногих дошедших до нас писем.

Cообщество
«Круг чтения»
Cообщество
«Круг чтения»
1.0x