Авторский блог Анатолий Байбородин 19:04 10 мая 2016

Путевые вехи. Часть первая.

Вот и я, грешный, измыслил «Путевые вехи», куда собираю, радостные и печальные, светлые и сумрачные заметы – впечатления, размышления, не дающие покоя неприкаянной душе...

ПУТЕВЫЕ ВЕХИ

Зерна

Русские писатели, в мысленном озарении, в душевном дивлении запечатлев на скорую руку тающее мгновение, щедро засевали повествования зернами живых зарисовок, и зерна либо светились во мраке повествования звездной россыпью, либо, зерна, засеянные не в камень, не в расхожий проселок, но – в ласково вспаханную, нежно бороненную сказовую ниву, рождали обильное повествовательное жито. А ежли сочинитель не ведал, куда засеять зерно или скорбел, что зерно сгинет в долгой и мудрённой повести, то собирал зерна в лукошко – рождались краткие сказы: «затеси», «зерна», «подорожники», «камешки на ладони». Вот и я, грешный, измыслил «Путевые вехи», куда собираю, радостные и печальные, светлые и сумрачные заметы – впечатления, размышления, не дающие покоя неприкаянной душе.

2000 год

ПОЭТ

Русским поэтам двадцать первого века посвящается…

Привиделся русский поэт, и эхом послышались стихи… Словно песнь степного кочевника, печален и заунывен запев – в России сумерки… потемки, и моросят стылые дожди, и народ русский, словно библейский блудный сын, покинувший родимое село с седой церквушкой и покосившейся избой, бредёт устало и растерянно по бездорожью; бредёт сквозь несжатые, от дождей стемневшие, поникшие хлеба, сквозь инославный, вороний грай, шум и гомон суетливых городищ. И нет ему, сыну русскому, пристанища, нету роздыха в душе. Но вдруг привидится в чаду и грохоте, в дождливом мороке приманчиво мерцающий, жёлто-теплый огонёк, словно затеплилась свеча возле иконы; кинется поэт встречь, но – пустота и холод одиночества, унынье и тоска.

Случались лихолетья на Руси: «Хоть убей, следа не видно./Сбились мы, что делать нам?/ В поле бес нас водит, видно,/ Да кружит по сторонам...» Но в старорусье бес кружил лишь «высший свет», отверженный крестьянами, измученный гордыней и воспетыми пороками; но крестьяне, греша и слёзно каясь, смиренно верили в Царя Небесного и Царицу Небесную, во всех святых, в небесах просиявших; и оно, русское простонародье, на крестьянскую колодку шитое, отбивалось от беса крестом и постом. Царь Небесный – спасает душу для Царствия Небесного, земной царь-батюшка …в середине двадцатого века отец народов… утверждает Божью правду в царстве дольнем. Но и змей-икуситель не дремал, соблазняя мудростью дольней, что безумие для мудрости горней; и, как вначале века, вновь окутал Россию сумрак окаянства, когда и простолюдье заблудилось на росстани дорог, в духовной тьме шатаясь и вправо, и влево, туда, где померешиться призрачный огонек, куда поманит лукавый голосок…

…Поэт спохватывается: унынье – смертный грех; рано инославцам хоронить Русь, и позор заживо падать в кедровую домовину; грешны мы, но покаемся; и село без праведника сроду не живёт. Взгляд поэта вздымается к Руси изначальной; и, как и бывало в пору великих смут, в слове русского стихотворца не трели соловьиные звучали, а молитвы и набатный звон. Поэт изначально воспевал байкальские утренние туманы, алые зори, звездные россыпи, но, когда Русь полонила чужебесная власть, в голосе поэта зазвенела страсть народного отмщения.

Творческая судьба, что в руце Божьей, благоволила поэту, – душа не выветрилась на сквозняке мирских сует, не выстудилась в холодных российских позимках. Поэт пристально вглядывается в пучину памяти, и с призрачного дна вздымаются видения: Байкал – то яро пенистый и буйный, то дородный, ласковый, ленивый; таежные хребты со снежными гольцами, подпирающими синь небесную; пойменные луга, синеющие тихими цветами незабудками; стреноженные кони, плывущие сквозь утрен​ний туман, с глухим, чуть слышным перезвоном треног; родная деревушка подле озера; мать и отец, сестра и земляки, перестрадавшие войну, – когда видения наплывают, томя душу полынной грусть, голос поэта наливается красой и силой.

В ранних стихах поэта о Родине ещё не терзала душу так, как нынче, боль за поруганную землю, за униженный, растерянный, отчаянный народ – Родина была крепка, народ не унывал. Тогда еще перекатами речными трепетно и осиянно солнцем звенела радость земного бытия; тогда ещё предутренне светла была печаль по детству, навек ушедшему в поля, растаявшему в озере туманном; тогда еще нежными, земными были поклоны байкальским отичам и дедичам, поклон морю-озеру и рыбацкому селу, голубичным распадкам и брусничным хребтам, сенокосным лугам и вольным выпасам.

* * *

Но разверзлись небеса, и пал каменьями на землю гром, и молнии – языки змеиные, – впились в сумрачный хребет... Словно погост вдали от деревньки, уныло чернеющий крестами на степном увале, словно далёкое небо, на особину живёт в книгах русского реквием, посвященный сыну, убиенному на Украине. И рождается реквием, ибо грех именовать стихом взнявшиеся из глубин родовой памяти, древние русские причитания; хотя и не причеть, зазванной на тризну, умудренной певни-вопленницы, – здесь плачи, исходящие из стиснутого мукой, обмершего сердца. Таинственно, как поэт сумел трагически высокие, отрешенные от здешнего суетного мира, мучительные чувства – любовь, страдание, смертельную тоску – обрядить, словно в последний путь, в такие же высокие и отрешённые слова, холодно-белые, похожие на первый снег среди крестов, среди чернеющих берёз.

Кажется, чтоб не сойти с ума от горя и душу уберечь от замогильной стылости, поэт спасался молитвенным стихом.

* * *

Но – словно река, которая вырывается из таёжных сумрачных распадков, из каменных объятий скал на васильковые луга, – жизнь течёт дальше. Матереют сыновья и дочери, уходят в свои, отцами забытые, юные миры; но, будто ангелы в солнечной плоти, являются внуки и внучки и лепечут на ангельском говоре, похожем на перезвон родниковый, тянут ручонки к понурой, натруженной дедовской шее, и от того теплеет и светлеет пожилая, утомленная душа. Жизнь продолжается. Истаивает серым вешним снегом жажда мщения, и вместе с зеленями майскими и робкими просыпается любовь. А славословные величания Царя Небесного – Любовь, Слово, Художник, а ино и Поэт…

1996 год

ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ

22 июня… Знойный мираж, тяжкая и пыльная тополевая листва, городской угар, раскаленный перрон на «Академическом» полустанке, выжженная белым зноем пустота, лишь под тенистым навесом на долгой, ядовито крашенной лавке, словно на смертном одре, спит седой, изможденный шатун в лохмотьях… может, вот-вот помрет; и, глядя на спящего бродягу, думаю: что тебе снится, мил-человек?.. может, видется мальчонка в белой рубашонке, бегущий по проселку к маме, а встречь – высокие, золотистые травы, и плывут голубоватые волны по травяной гриве, а на взгорке светятся купола и солнечно сияют кресты храма…; глядя на спящего бродягу, грустно напеваю: «Что тебе снится, крейсер Аврора…» Рядом с горемыкой, вывалив парящий язык, дремлет лохматая, изможденная дворняга – похоже, родня бродяге, поводырь… И вдруг вспоминаю: шестьдесят семь лет назад, «двадцать второго июня, ровно в четыре часа, Киев бомбили, нам объявили, что началася война…» Думаю обреченно: не спит стремянной смерти, не дремлет, сатано, коль поперек горла Россия, изножье престола Божия … Одолели черти святое место. Чего еще, сатано, утварит на погибель Земли Русской?.. Но жизнь продолжается… Спит ветхий шатун, и, может, уже вечным сном …жизнь за горами – смерть за плечами; дремлет древняя собака, а на другом краю лавки нетерпеливо озирается тоненькая, в белом ромашковом платьице, русоволосая, синеокая дева …похоже, поджидает милого дружка; а рядом с девицей потешная малышка кормит пшеном прожорливых голубей, и птицы, умостившись на девчушкину ладонь, плеща крылами, склевывают пшено из пригоршни; а я уныло парюсь на солнечной стороне перрона, среди дачных баб и, глядя на бродягу, собаку, синеокую деву, потешную малышку и заполошных голубей, улыбаюсь: жизнь продолжается, унынье – грех, но думаю тоскливо: тенистые березняки, солнечные сосняки и вольные степи, серебристо сверкающие на солнце реки и синие озера, росные луга и сенокосчики – мужики и бабы, парни и девки, деревенские избы с алыми закатными окошками, светлые и печальные сельские песни, звездные небеса, осиянные голубоватым лунным светом, – всё, что безгрешно любил в молодые лета, будет жить, но уже без меня – на веки вечные!.. и без меня!.. и это не вмещает душа моя. … А что душу ждет, грехом повитую, Бог весть – жил ни в рай, ни в муку, на скору руку. Прости, Господи...

Из знойного марева, словно подлодка из морской пучины, всплыла электричка; ожил сморенный народ, неожиданно проснулся лохматый шатун, сел на лавке, удивленно оглядывая белый перрон и дачников, похожих на суетливых мурашей. Жизнь продолжается…

ДАЙ УДРАЛ В КИТАЙ

Байкал, сливаясь синью с туманно голубыми горными отрогами и снежными гольцами, ласковый и блаженно ленивый. Протяжно и счастливо оглядывая море, вдыхаю прибрежный ветерок с омулевым душком, и дальше благодатно бреду по шпалам, правлю в селение, где заждалась меня моя сирая избушка, все окошки насковзь проглядела, поджидаючи. Напеваю привычное: «Это русское раздолье, это родина моя…»

Пересекаю московской тракт, что жмётся к Байкалу. Заперт железнодороный переезд, подле которого хищной сворой сбились визгливо пестрые заморские легковухи – пучеглазые лягухи. К переезду ковыляют беспризорные дворняги – уродливые, страшные, с полувылезшей и закуделившейся шерстью, – глядят старчески-слезливыми, гнойными глазами. Из черной «лягухи» выглядывает мордастый, бритый парень, кидает на обочину хлебную корку; собака подхватывает, грызёт на грязной, заплёванной машинами обочине.

Небо блаженное – высокое, по-сентябрьски синее…

Матерясь и зло дёргая покорную девчушку, шатко бредёт иссохшая, испитая тётка – тощая коза с пустым выменем; нахально лезет к машинам, беспрокло христорадничает – не подают, пьяная. Девчушечка – худая, бледная, ангельски смиренная, цепко держиться за пьяную материну руку, больше ей не за что держаться в жестоком мире. Мама, хоть и пьющая, гулящая – един свет в окошке. О Царе Небесном и Царице Небесной кроха не ведает; да узнает ли?.. не уготовил ли супостат и девчушке безумную мамину судьбину?.. А папу, ежли такой у девчушки водится, повесить бы на осиновом суку.

Вспоминаю бабоньку, что ныне видел в электричке… В тамбуре накурено, хоть топор вешай. Изможденная, сухая жёнка торопливо и жадно смолит терпкую, трескучую «Приму», воровато и опасливо оглядываясь, – не застукали бы охранники, иначе ссадят на ближайшем полустанке, коль штраф не заплатишь. В ногах бабёнки жалкий узел, на котором сидит чумазый малый. Просом просит:

– Мама, мама… дай пряник?

Мать тоскливо и зло:

– Дай удрал в Китай. Беги, догоняй…

А Байкал – тихий и синий, уплывающий в небеса, откуда тихо наплывает молитвенная песнь о небесной вечности…

1.0x