Авторский блог Виталий Яровой 21:24 12 сентября 2017

ПУТЕШЕСТВИЕ К МЕРТВЫМ Фрагмент романа «Край Света»

В детстве Ивану, росшему без отца, каждый взрослый мужчина казался Богом. Из-за этого он два года назад на Майдан поехал. Верил: не могут столько взрослых мужчин, собравшихся вместе, делать что-то плохое.

ПУТЕШЕСТВИЕ К МЕРТВЫМ

Фрагмент романа «Край Света»

Все внутри его закричало, моля о помощи, но вслух он не произнес ни слова. Тело его, разваливаясь на куски, с глухим стуком рухнуло наземь и осталось лежать – грудой мертвого праха.

Хуан Рульфо. Педро Парамо

В детстве Ивану, росшему без отца, каждый взрослый мужчина казался Богом. Из-за этого он два года назад на Майдан поехал. Верил: не могут столько взрослых мужчин, собравшихся вместе, делать что-то плохое.

Вернувшись из Киева, он первым делом бросил школу, а после известных событий в Крыму съездил в бурлящую Одессу. Что он там делал – не рассказывал, но вернулся патриотом новой Украины, хотя по всем статьям числился русским. Впрочем, русские среди «свидомых», если исключить выходцев из Галиции, как-то внезапно и изобильно заполонивших города Новороссии, в одном из которых жил Иван с матерью, теперь составляли большинство.

Мать просила, ругалась, пробовала переубедить, отвесила две или три оплеухи, но он стоял на своем. Но она не теряла надежды его переубедить. Во время очередного, так сказать, разговора по душам он узнал о существовании отца.

В то утро Иван завтракал на тесной кухне. Мать, отвернувшись спиной к столу, за которым он сидел, в шаге сердито гремела кастрюлями, что-то бурчала под нос.

Потом сообщила, обращаясь неизвестно к кому, хотя кроме Ивана на кухне никого не было:

«Вчера еще одного забрали, с соседней улицы».

«Болтал, должно быть, лишнее», - счел своим долгом отреагировать Иван.

«Как же, болтал. - Мать старалась сдерживаться, хотя получалось это у нее плохо. - Ничего не болтал. Был, говорят, тише воды, ниже травы».

«Значит, врут, что взяли, - заметил Иван. - Уехал, наверное, куда-нибудь погостить».

И тут мать не выдержала, завелась.

«Погостить! Да кто теперь к кому в гости ездят. Шарахаются друг от друга. Лишнее слово боятся сказать!» - почти выкрикнула она.

«Ну, так уж боятся, - нехотя заметил Иван. - Вот мы с тобой спокойно беседуем на любые темы – и ничего. Не подслушивают нас, в тюрьму не волокут».

«Спокойно! - У матери то и дело перехватывало дыханье, она почти задыхалась. - Ты-то, может, и спокойно, а вот я… Могла ли я подумать, что мой сын когда-нибудь…»

«Что?»

«Что, что! Того и гляди с доносом на мать побежит, вот что».

«Мама!» - сказал Иван.

«Что - мама?»

Мать положила ладонь на сердце, присела на табурет, отпила из чашки воды.

«Мания преследования у тебя, вот что».

«Больна мать на голову, да?» - Мать оставила чашку. « А то, что твой лучший дружок на родителей донес? Твой дружок, не чей-то… Это, по-твоему, не должно меня беспокоить? Приехали и забрали, как забирают многих».

Мать давно утратила всякую осторожность, в выражениях себя не стесняла – словно с цепи сорвалась. Больше всего доставалось патриотам, затем – Ивану. А Иван вел себя спокойно; он всегда предпочитал вести разговор в спокойных, рассудительных тонах.

«Так уж и многих. Васька – это единичный случай, там свои обстоятельства. Да и сгоряча он это сделал. Пойдет, заберет заявление – отпустят».

«Отпустят, как же, - нервно сказала мать. - Сколько из-за таких частных случаев людей сидят понапрасну. Годами сидят, тебе ли этого не знать. Ты же сам сидел».

«По ошибке, - быстро сказал Иван. - Меня же выпустили».

«Выпустить-то выпустили, - вздохнула мать, - вот только почему-то тебя одного».

Иван попробовал перевести разговор в шутку:

«Ну, так на то - я. Я без мыла в любую щель проскользну».

Мать опять вздохнула – еще глубже:

«То-то же оно, что без мыла. Вот уж действительно – настоящий хохол. Ничего русского. Вылитый отец. Скажи после этого, что кровь ничего не значит».

И не выдержала, расплакалась все-таки.

«Отец?» - быстро переспросил Иван.

Мать прикусила губу. Об отце раньше между ними не было и речи. Но теперь деваться было некуда.

«Ну, что ты смотришь? – сказала мать. - Он западенец, теперь, говорят, в Краю Света. Пришел с этими...»

«Где?»

«Край Света. Город такой. По ту сторону, в Донбассе»

Иван помолчал, приходя в себя.

«А отца как зовут?»

« Да Петром же!»

«А, ну, да, я же – Петрович, - спохватился Иван. - А фамилия?»

«Порама», - сквозь слезы сказала мать.

«Фамилия, вроде бы, на слуху, - смутно припомнил Иван. - Точно – где-то слышал. Ну, да»

В памяти у него что-то всплыло – то ли из телевизора, то ли из интернета.

«Я еще подумал – испанец какой». – Помолчал и спросил почему-то: «Вправду фамилия, не прозвище?»

«Какое там прозвище. – Взгляд матери затуманился. - Завзятый хохол, каких еще поискать. Он еще в те годы теперешние идейки… Поэтому и разошлись. Скрывался потом где-то. Я-то думала тогда – от алиментов, только сейчас поняла – из-за этого самого...»

Мать помолчала.

«Ну» - сказал Иван.

« Что – ну? Теперь он – на коне. О нем эти два года в газетах много писали, из телевизора не вылезал. Не было, не было – всплыл. Я уж думала – никогда о нем не услышу. И вот… шумел, шумел, с трибун глотку драл. Теперь – затаился, поутих. Он хитрый – похитрей всех этих ваших крикунов».

Иван тоже помолчал, пытаясь осмыслить услышанное, затем спросил:

«Где же вы с ним встретились?»

«Да здесь же. - Мать отвечала уже не нехотя, как раньше – ее словно прорвало. – Он со своим отцом сюда на заработки приезжал. У них же с работой там не важно. Горы. Ну, и сошлась с ним. Жили недолго. Его мать и отец постоянно сюда приезжали – якобы в гости, все зудели, зудели: москалька, мол, москалька, как ты с ней за один стол садишься, не говоря уж о прочем. Ну, он вскоре нас и бросил. Потом выучился, преподавателем стал...»

«Преподавателем, говоришь? – спросил Иван, думая о чем-то своем. - Интересно знать, что же он преподавал?»

«Да откуда мне знать? – устало ответила мать. - Историю, что ли. Или литературу. – Взглянула на Ивана и спросила. - Ты о чем думаешь? Уж не повидаться ли с ним хочешь? Не советовала бы я тебе этого, ох, не советовала бы».

«Так папаша, все-таки. Родная кровь. Охота ж взглянуть, - довольно равнодушно обронил Иван. - Да и в Шахтерске я никогда не был».

«Чего ты от него хочешь? – помолчав, спросила мать. - Ведь ты наверняка думаешь что-то от него поиметь. Так я сразу тебе скажу: не надейся. Не тот человек. Он тебя и сыном-то не признает».

«Ну, это мы еще посмотрим» - рассеянно произнес Иван.

«И не думай. Не отпущу».

«Поздновато тебе что-то мне разрешать или не разрешать» - сказал Иван, вставая из-за стола.

Тогда мать с размаху ударила его по лицу.

«А я говорю тебе – не смей. Никуда ты не поедешь».

«Теперь – точно поеду» - невозмутимо сказал Иван.

После этого он долго думал над тем, что услышал. Думал – это даже не то слово: обдумывал. Мысли были непривычными, казались вязкими, густыми – настолько, что он то и дело задыхался в них, как в топком болоте. Выбирался и начинал сначала.

И постепенно что-то прояснялось. Теперь Богом ему стал казаться один человек – Отец, ставший собирательным олицетворением всех других мужчин.

Но он долго еще решал, прежде чем ехать к нему: не заявишься же вот так просто – к Богу.

Однако деваться было некуда.

Решился на поездку Иван еще и потому, что теперь ему было почти девятнадцать – а он так толком и не нашел себя в новой действительности. Вернувшись домой, он очутился в промежутке между раздрызганным, фрагментарным, не подлежащим восстановлению старым миром и никак не складывающем в единое целое новым. Воздух стал плоскостным, выкачанным. Из него исчезла глубина, а вместе с ней - создававшие видимость полноты предметы и понятия, остались одни лозунги. Не то, чтобы Ивану они казались неправильными, нет. Но вот бегать по улицам, вылавливать тех, кто думает по-другому, орать эти лозунги круглые сутки – все это казалось ему ниже достоинства. Ничего не хотелось: ни думать, ни развлекаться, ни работать – да и где она была теперь, эта работа? – поэтому он большее время сидел дома, жил на весьма скудную ее пенсию, иногда общался с редкими друзьями, да и то – поверхностно, не по душам. По душам общаться было опасно – любой мог донести, тут мать была права. Стучали близкие, друзья, стучали соседи. Это тоже было противно. Но во все учащающихся спорах с матерью признавать этого он не хотел.

Чего ему не хотелось – он твердо знал. Ничего, в общем-то, не хотелось. Но чего хотелось - не знал. Можно было завербоваться в один из многочисленных добровольческих батальонов, однако Иван чувствовал, что это не по нему – не воин. То есть, драться он мог не хуже других, но вот погибать за идею? Отдавать за нее свою жизнь? Это было бы глупо. И, вместе с тем, он был не прочь повоевать, заслужить, возможно, какой-нибудь чин, звание, а то и орден. Что, в совокупности, могло бы принести хоть какую, а привилегию. Служба под командованием отца вполне могла посодействовать в осуществлении этого желания. Хотя...

«Мне лично с детства внушали, что в жизни всегда есть место для подвига, - услышал Иван от пришедшего с фронта и разуверившегося в войне соседа. – Теперь и этого убеждения меня лишили».

И вправду: время подвигам не содействовало. После короткого бурления оно словно застыло, лениво и бессмысленно колеблясь внутри себя. И люди внутри него не двигались: застыли в оцепенении – спиной к никак не хотящему определиться будущему, лицом – к не покидающему сознанию прошлому, которое – никто не мог поверить в это – больше не вернется.

Иван этого не понимал. Но он хорошо чувствовал безвременье, в которое после майданного энтузиазма его и его друзей погрузила новая жизнь - словно в густое желе, из которого никак не выберешься: его не всосешь в себя, не откусишь от него ни частицы. В этом желе они были недвижимыми зародышами – вроде детского эмбриона, который плавал в банке на одной из полок в биологическом кабинете в раз и навсегда брошенной Иваном школе. Зародыши не росли, не развивались, время никуда не двигалось. Права была мать: хужело, портилось время.

И у Ивана хватило ума понять – пускай и не без подсказки: участь героя в этом испаряющемся как пар времени – позорна.

То, что оно испарялось – это бы еще ничего: это, в конце концов, и есть одно из свойств времени. Хуже, что вслед за ним начало расползаться пространство.

«Не видел ты настоящей жизни, - с сожалением сказала ему как-то мать. – И даже не представляешь, какой она может быть».

«И какой?» - лениво поинтересовался Иван.

«Да уж такой. – Мать замялась, ответила не сразу. - Многокрасочной. Не знаешь ты ее и не помнишь»

Задумалась и добавила мечтательно:

«А она такой была».

«А она и вправду была?»

Мать спохватилась и сказала:

« Да ты ее и помнить не можешь. До тебя она была».

Подумала и добавила:

«Теперь ее нет. То, что теперь – вообще не жизнь».

И Иван почему-то ей поверил.

Хотя ни красочной, ни тем более многокрасочной жизни он и вправду не помнил. Жизнь для него была словно жухлая, выцветшая бумага, шуршащая на ломких сгибах. И он честно сказал:

«Не помню. Не понимаю даже, о чем ты говоришь».

Мать вздохнула.

«Вот-то то же. Хочешь, расскажу?»

«Нет» - сказал Иван.

Мать, жившая больше прошлым, чем настоящим, казалась ему нелепой и сентиментальной.

«Почему? – спросила мать. – Тебе не интересно, что было до тебя?»

«Нет, - повторил Иван. – Неинтересно»

Поднапрягся, чтобы сформулировать то, что мелькнуло у него в голове, и добавил – больше по привычке противоречить матери, чем по убеждению:

«Каждый может молоть то, что ему кажется. Чего, быть может, не было. Не верю я никому».

Мать вздохнула: подобного рода разговор был далеко не первый.

Прежде, чем ехать, Иван поинтересовался у Википедии, что, собственно, представляет из себя этот Край Света. Город Н-го района, было написано там. Расположен на границе трех областей в долине по две стороны реки Д ***, между двумя грядами меловых гор, на одной из которых расположен монастырь. В кельях, выдолбленных в скалах, живут около пятидесяти монахов. Горячие целебные источники. Нефункционирующий курорт, превращенный в психиатрическую лечебницу. Население – около пяти тысяч человек. Большинство работает в близлежащих шахтах. Находится под контролем украинских войск.

Иван догадывался, что большинство сведений устарели. Однако даже не представлял – насколько. Не догадывался, например, что Край Света стал за это время пристанищем мертвых либо готовящихся умереть.

До узловой железнодорожной станции нужно было добираться автобусом.

Иван в первый раз ехал по стране, которая была ему вроде хорошо знакома, но теперь выглядела как-то не так. Может быть, потому, что некогда была единой, а теперь была разорвана на несколько частей? Так что ехал, получается, за границу. Ехал по распадающейся действительности. Как шпалеры, разворачивались и снова сворачивались знакомые пейзажи, хрустел прозрачный воздух, по-прежнему блестели многочисленными стеклами основательные дома, так же, как и раньше мерцали в тени раскидистых ветвей ранние плоды. Но страна была другая – чужая, не та, в которой он жил.

До узловой станции он добрался к вечеру. И только там оказалось, что от нее поезда не ходили – совсем никуда. Тем не менее, ему повезло.

Задолго до станции, едва пересекши кольцевую дорогу, автобус, в котором Иван был единственным пассажиром, сломался.

«Надолго?» - спросил Иван водителя. Тот безнадежно махнул рукой. Тогда Иван пешком – ни один вид траспорта не ходил - пошел через весь город. По дороге его несколько раз останавливали какие-то праздношатающиеся патрули, состоявшие из крепко подвипывших людей в полувоенной форме. Иван послешно предъявлял документы, в их числе – бумажку об участии в боевых действиях на Майдане. Его отпускали, он шел дальше.

Уж заполночь он, пешком пройдя почти через вытянувшийся в длину, провонявший приторной акацией обезлюдивший город, вошел под своды прохладного вокзала. Он, как и город, был пуст и оттого непривычно гулок.

Маленькая картонка с надписью «Билетов нет», выставленная в окошке одной единственной на весь огромный вокзал работающей кассы, которую Иван с трудом отыскал в каком-то глухом закоулке, его озадачила.

На всякий случай он постучался в окошко. Картонка отодвинулась, показалось скучающее лицо не очень привлекательной молодой женщины, в недоумении уставившееся на Ивана.

«Вы кассирша?» – спросил он.

«Что вы, - сонным голосом ответила та. - Я – дежурная».

«Но билеты продаете вы?»

«Бог с вами, какие билеты? – изумленно сказала женщина. - Кто их теперь покупает?»

«Что ж, без билетов ездят?» – удивился Иван.

«Да никто ж не ездит»

«Как, вообще? – опять удивился Иван. - Но если нужно ехать?

«А кому сейчас нужно ехать?» – удивилась, в свою очередь, женщина.

«Мне».

Разговор приобретал все более странный характер.

«Неужели никто не ездит?» – допытывался Иван.

«Никто».

«И поезда не ходят?»

«Почему не ходят? Ходят».

Ответ внушил хоть какую-то надежду.

«И до Края Света?» – осведомился Иван.

Кассирша впервые поглядела на него с интересом. Медленно, как будто бы раздумывая, стоит ли ему сообщать об этом, произнесла:

«Ходят иногда. Товарняки. Стоит как раз сейчас один».

«Так я, значит, могу, все-таки, на что-то рассчитывать?» - обрадовался Иван.

Женщина, как бы припоминая что-то, внимательно его оглядела. И, не найдя, очевидно, ничего особо примечательного, - стоял перед ней девятнадцатилетний парень, ни высокий, как говориться, ни низкий, ни худой, ни толстый, с ничем не выдающимся лицом, от других - ничем не отличимый, выделялся разве что глухим голосом, выдающим молчуна - ответила, почему-то перейдя на «ты»:

«Ты? Думаю, что не можешь».

«Почему же?» - обиделся Иван.

«Потому что тебя никто на него не посадит» - отрезала женщина.

«Но, может, стоит попросить проводника?» - спросил обескураженный Иван.

«Да какие сейчас проводники, - скучным голосом сказала женщина. –Уволены давно».

«Что же мне делать? – не на шутку озадачился Иван. – Ехать-то нужно».

«А я знаю?» – Прокрутила что-то в уме и добавила: «Попробуй попросить машиниста».

И, опять изобразив на лице раздумье, сказала:

«Хотя и это – вряд ли».

«А где выход на перрон?» - спросил окончательно сбитый с толку Иван.

Женщина неопределенно махнула рукой куда-то в сторону.

Иван заново прошел из конца в конец огромный, гулкий вокзал, открыл боковую дверь, на которую ему все-таки указала женщина, пошел по пустому перрону к единственному стоящему напротив вокзала поезду. Но это был не товарняк – напротив, он целиком состоял из купейных вагонов. Веселый, явно подвыпивший машинист предпенсионного возраста выглянул из окна электровоза.

Иван задрал голову, поздоровался.

«Ну, будь здоров и ты, коли не шутишь» - охотно отозвался машинист.

«Едешь до Шахтерска?» - придав голосу деловую интонацию, спросил Иван.

«Положим».

«Возьмешь?»

«Что, очень надо?»

Иван изобразил резкий жест ладонью у горла: до зарезу.

«Что ж, можно», - сказал машинист.

Иван занес ногу, чтобы подняться по ступеням в кабину.

«Э-э-э, постой, - прикрикнул машинист, - так мы с тобой не договаривались. Ступай туда, к вагонам, если уж просишься ехать со жмуриками».

«Как со жмуриками? – удивился Иван. Он только и делал сейчас, что удивлялся – что, в общем-то, было ему несвойственно. - С мертвецами, что ли?»

«С ними, родимыми, - жизнерадостно сообщил машинист. - А ты не знал? Так ведь только их к Краю Света и возят. Ну, еще к Донецку, к Луганску, к Мариуполю».

Достал кусок колбасы, откусил и зачем-то добавил:

«Равно как и оттуда».

«И что – других составов нет?» - спросил Иван.

«Как бы ни хотелось бы тебе угодить – нет такой возможности. Все составы в Донбасс и обратно – под мертвецами. Гоняем их туда-сюда, а для чего гоняем, зачем – неизвестно».

Иван задумался.

«Ну, так что: едешь или как? – окликнул машинист. - Раз уж надумал – ехай этим, очень тебе советую. Этот-то еще ничего, набит не под завязку, как обычно – на три четверти, так что найдешь себе какой-нибудь свободный угол. Другие еще хужей, по симпатии к тебе предупреждаю. Едешь?»

«Пожалуй», - подумав, сказал Иван. И пошел в сторону вагонов.

«Погоди, - заорал машинист, размахивая колбасой. - Деньги-то, деньги».

«Сколько?»

«Тысяча».

Иван вернулся, выскреб из кармана почти все, что было. Осталось совсем немного.

«Что ж, милости, как говорится, просим», - ухмыльнулся машинист, похоже, уже сожалевший, что не запросил больше.

Вопреки его заверениям, состав оказался пуст. Иван убедился в этом, пройдя его от головы до хвоста и обратно. Но, несмотря на это, чувствовал себя как-то неуютно: было ощущение, что в затылок постоянно дышит некто невидимый. И даже не один – несколько. Может – десяток, может быть – сотня, может – тысяча. Поэтому он на всякий случай устроился в первом вагоне с головы – ближе к машинисту. А то – мало ли что.

Мертвецы появились ночью: возникли из ниоткуда, набились в вагон до отказа. Не шалили, конечно, были смирными: молча лежали на полках - плотно утрамбованные, словно бы их кто-то аккуратно сложил: где-то – по одному, где-то – по двое – в зависимости от комплекции, от пола, да и вообще – от того, кем они были. Мужчины, женщины - пожилые, средних лет, молодые. Ивана не удивило их появление, не испугался он и их соседства – навидался их за последние три года. Устав за день, спал бы, как убитый, если бы не рука трупа – длинного дылды, то и дело падающая с верхней полки и задевающая то лоб, то нос. От этого Иван просыпался, но ненадолго: лупал глазами, оценивал обстановку (она не менялась) и возвращался к навеянным, очевидно, этой обстановкой снам, относившим в недавнее прошлое и рифмующимся с тем, что происходило сейчас. Возможно, бывших даже прародителями этого происходящего.

В который раз снилась ему площадь с сужающимся вокруг людей с георгиевскими лентами кольцом молодчиков с дубинками, пылающее здание, выпрыгивающие из окон горящие фигуры; снова люди с дубинками, пропускающие уцелевших ползком сквозь строй; подвал с высокими сводами, где пытают пленных; он сам в этом подвале. Совсем рядом несколько людей с дубинами наклонились над одноруким – левое изуродованное плечо кое-как было первязано кровавыми тряпками - человеком с выколотым в придачу левым же глазом, неправдоподобно, по-киношному свисавшему на щеку.

«Та вин уже мертвый» - эхом доносилось до Ивана.

«Какое там – мертвый, - эхом же отзывался другой голос. - Вон, глаз открыл. Зови доктора, будем пытать».

«Може, побережемо для обмину?» – предложил первый.

«Какого обмину? Зови, говорю, доктора».

А сам Иван стоит перед обвешанным буквально с ног до головы оружием хлюпиком-ботаником в очечках на курносом коротком носу и с желто-голубой повязкой на рукаве, очень похожим на кролика.

«Ну, шо, пане-фанфане? – срывающимся с искусственного баса на природный дискант голосом спрашивает ботаник. – Будемо крычаты «Слава Украини» чы ни?»

Иван молчал. Молчал не из упрямства. Просто считал ниже своего достоинства отвечать этому дохляку, корчащего перед ним героя.

«Не чую видповиди. Ты що, глухонимый? А, ни. Мабуть, не розумиешь по-украинськы. А як розумиешь, то видповидай. Що треба видповидаты? Що ты трясешься, як жыд? Мы тэбэ катуваты довго не будем – так, побавымося. Я ж зразу бачу, хто е хто. Ты, наприклад, не герой, довго не протягнеш. Але перш за всэ я хочу зрозумиты – наш ты чы нэ наш? Тому для початку проведу з тобою ликбез по красному украинскькому письменству. Ось, послухай, що пишуть в звязку з такими, як ты, у старий украинський кныжци».

Ботаник открыл тощую книжицу, полистал, нашел нужное место. То, что услышал далее Иван - а услышал он некий отдающий ломающейся дранкой и, как ему почему-то показалось, пожелтевший от ветхости текст (хотя он, как узнал позже Иван, написан был всего лишь сто лет назад) – все это было не вполне понятным, но, чувствовал он - по каким-то никому не ведомым критериям очень точно рифмовалось с тем, что происходило вокруг – здесь и сейчас.

«А як ти, ци нашої мужицької ложи, ци міщанської, ци панцької? Бо інакше до тебе застосуємоси, – на смешном языке читал грозный текст хлипкий визави в очочках. - Мужика то так б’єси: зо три рази люшнев дулуманом по голові, скілька раз по лиці, аби впав. Бо мужик твердий, до него треба твердо братися, а як він під ногами, то легка робота. А пана ріхтуєси знов на іншу моду; люшні не показуй, бо вмре відразу, але пужівном настраш. А як він делькотить на цілім тілі, то дай у морду два рази, але також не дуже: пан вже під ногами! Походи трохи по нім мінуту, дві, та й готовий, ребра потерті на форост, бо то біленька кістка, як папір. А жида береш на пірший вогонь за пейси; він скаче, плює, корчитьси, як пружина. Але ти на то не дивишси, лише закладаєш великий палець межи два малі та й дюгом єго попід ребра, все дюгом. Це легка бійка, але болюча дуже…А жида береш на пірший вогонь за пейси; він скаче, плює, корчитьси, як пружина. Але ти на то не дивишси, лише закладаєш великий палець межи два малі та й дюгом єго попід ребра, все дюгом. Це легка бійка, але болюча дуже...»

«Ну, що, зрозумив? – прервал чтение ботаник. - Га? Не чую».

«Слышу. Но не понимаю».

«Що ж, перекладемо. Ось тоби те ж саме, з иншои книжки, переведено на ваше кацапське гавкання».

И, открыв другую книжку, прочел тот же текст на русском:

« Говори, будем знать, как с тобой поступить. Мужика надо бить так: раза три люшней по голове, несколько раз по лицу, чтоб упал: мужик — человек крепкий, и браться за него надо крепко, а когда он под ногами, тогда с ним легкая работа. А с барином дело делается по другой моде: ему люшни не показывай, а то сразу со страху умрет, его кнутовищем припугни, а как задрожит всем телом, ударь два раза по морде, но тоже не очень сильно... и барин уже под ногами. Походи по нем немного, минуту так, ну две — он и готов,— ребра поломаны, как хворост, потому кость у барина беленькая, как бумага...»

Здесь чтец прервался, мнимо-озадачено почесал макушку, спросил:

«Ну, про жида читать не буду, бо ты ж не жид? Чы жид?»

Иван покачал головой: нет.

«Ось и добре. Ну, то ты всэ зрозумив? Га? Не чую».

«Зрозумив», - на всякий случай ответил Иван по-украински.

«Ото ж бо. Ну, то шо выбыраешь?»

Ответить Иван не успел: откуда-то из глубины подвала вынырнула молодая женщина с окровавленными руками. Попросила папиросу, прикурила. Процедила сквозь зубы:

«Що ты там бесидуеш з ным, прохвессор? Давай-но краще выдеремо у нього пару нигтив. Ты ж не проты?»

«Я – ни», - скаля кроличьи зубы, ответил ботаник.

«Ну, то приступымо», - выплюнув сигарету, сказала женщина.

И тут, встретившись с ее плавающим, ничего не выражающим взглядом, Иван понял, что влип всерьез. Понял настолько, что и женщина, и кролик, и все окружающее начало расплываться перед глазами, проваливаться в какую-то бездну.

Из нее его вырвал голос с оперными бархатными интонациями:

«Тю, та вы шо, то ж наш. Зовсим перестрашила хлопця. А вин же свий. Ты ж наш, хлопче?»

Оперный голос принадлежал мужчине с подчеркнуто штатской внешностью, с мужественным простым лицом – из тех, которые так нравились Ивану и чью надежность он так ценил. Этот мужчина, которого все находящиеся почтительно именовали Петром Орестовичем и стал первым наставником Ивана в многотрудном постижении действительности роящихся вокруг него снов. Он же и преподал Ивану первые наставления.

«Ты, хлопчыку, зрозумий, наскилькы правыльно кажуть про нас москали: де один хохол, там тры гетьмана. И це правда. У нас на Украини можна буты тильки гетьманом. А якщо ты хтось иншый – то ты не хохол. Цэ мэни ще у молодости сказав один католицькый ченець – вин у свий час окормляв бандеровцив, потим по Сыбиру мандрував, ну, а вже писля Ссбиру поселився у нас на сели. Розумный був, як той чорт».

И еще кое-что, запавшее в душу.

«Ты ж за справедлывисть прыихав воюваты?»

«Ну, да».

«То я тоби ось що скажу, тилькы ты никому не передавай. Нема ниякои справедлывости. Як и Украины. И буть не може. Не та ментальнисть».

Ничего не понявший Иван на всякий случай придал лицу вопросительный вид.

«Чого дывышся? Правду кажу. Що нас може держаты укупи? Яка у нас може буть спильнисть, колы кожен тягне убогу украинську рядныну на себе? Колы увесь час, скилькы мы е, на кожного лопуха - три гетьманы? А гимн? Слова, надиюсь, памятаешь?»

Иван опасливо глянул на него: а что, если прикажет петь? Слов он, естественно не помнил. Потому что никогда их не знал.

Но петь пришлось не ему.

«Стецько!» - крикнул в глубь подвала собеседник. И мордастый флегматичный Стецько встал перед ним в ту же минуту, как лист перед травой.

«Гимн памятаешь?» - спросил Петр Орестович.

«А як же! – вылупил глаза Стецько. – Святый обовязок! Я ж украинець. Як так можна не знаты нашого гимну?» И почему-то скосил глаз в сторону Ивана.

«Ну, то спивай!»

«Як, зараз?»

«А то ж коли».

«Та я, власне, не в голоси. Алэ якщо вже вы просите...Ще не вмерла Украина», - откашлявшись, хриплым басом выдавил из себя Стецько. И замолчал.

«Що, замовк? Слив не знаешь?» - ехидно поинтересовался Порама.

Стецько выпучил глаза, зашелся кашлем.

« Не знае», - подтолкнул Ивана локтем Петр Орестович, глядя на потуги Стецька, из горла которого вылетали отдельные, не связанные между собой слова. Мелодию, тем не менее, он держал, хотя слов так и не вспомнил. Но не терялся: довольно убедительно заменял их междометиями, вроде: «пум-пум-пум» и прочими, менее внятными.

Но гимн все же звучал. Услышав мелодию, его подхватили все находящиеся в подвале. Стояли по стойке смирно, с прижатыми к груди ладонями, выпучив глаза, дружно разевали рты.

Петр Орестович (так представился наставник) беззвучно захохотал – и, похоже от души.

Услышав смех, один из поющих отделился от остальных, подошел к Петру Орестовичу. Спросил:

«А чого пан смиеться?»

«Геть» - бесстрастно, но с неуловимым нажимом произнес Петр Орестович – и спрашивающий мгновенно испарился.

«Ты бачышь: смих йому не подобаеться» - вроде бы в никуда сказал Петр Орестович. - А що ж нам залишаеться, як не смиятысь. Ну, досыть вже, досыть, - обратился он к продолжающему Стецьку, дошедшему уже до: «усмихнеться доля», но тот, видно вспомнив текст забытых в начале куплетов, готов был уже начать по новой – в то время, как другие уже кончили петь. – Йды вже соби геть».

«Вже не треба спиваты? – удивился Стецько. – Але ж я ще не закинчыв. Тилькы, як то кажуть, ввийшов в охоту. А вы чого плачете?» Только сейчас он заметил у Порамы выступывшие от смеха слезы.

«Йды, йды. Розжалобыв ты мене своим спивом».

«Що можу, то можу, - согласился Стецько. Спиваю я такы непогано. Та й гимн жалибный»

«И ты, мабуть, дывуешься, що мене розсмишыло? – Петр Орестович, как только Стецько исчез, тут же сделался серъезным. – А ось гимн и розсмишыв. Я ж филолог, вчився у самого Ивана Федоровича. – Фамилию Петр Орестович почему-то не назвал. – Ну, а що до гимну - то хто ж його знае, той гимн. Я й сам слив не знаю. Скажу тебе по секрету – и по русски, для большей ясности, – уточнил Петр Орестович, - хотя какой тут секрет: это же не гимн, это филологическое недорозумение, сплошные допущения. В одних этих бесконечных щэ – сплошные неопределенности. Вот например: усміхнеться доля. А точно ли улыбнется судьба украинцам? – вроде бы должна улыбнуться, но только не теперь, когда-то потом, в будущем. То же касается и всего остального. Сгинут москали-вороженьки? – может, сгинут, а, может, и не сгинут. Найдуться ли охотники положить душу и тело за свободу неньки-Украины? – Может, найдуться, а, может, и не найдуться. Испугает ли гипотетическая украинская слава врагов? – как знать. Но, скорее всего - не испугает. Улыбнется ли Черное море, возрадуется ли дед Днепро? Почему ж не улыбнуться, тем более - возрадоваться, если Бог и вправду даст победу обитающим на его берегах украинским неутомимым и безмерно мечтательным гребцам в манящую пустотой даль, которые, кстати, Днепром ограничиваются не собираются – им еще и Дон подавай. Но, скорее всего, Бог не даст. Слишком уж необъятны планы. Да и не полезны для такого безгранично амбициозного народа, как мы.

Вполне возможно, конечно, придумать какие-то новые слова. Ведь пытались раннее, с целью улучшения несчастливой украинской доли изменить сочетание цветов на флаге, перевернув его вверх ногами. Правда, ситуация от этого не изменилась».

«Наверное, и текст нового гимна ничего в этом смысле не даст, - после некоторого раздумья выдал Петр Орестович. И заключил. - Но попробовать – стоит».

Помолчал и добавил – снова почему-то по-украински:

«Хоча, мабуть, треба було б заминыты мизгы. А ще краще – голову».

Петр Орестович вынул из кармана фляжку, основательно приложился.

«Отож, ненькы-Украины бильше не будэ. Вже зараз розумни люды роздырають ии на шматкы. Важлыво тилькы одне – вчасно видирваты для себе якможна бильшый. А хто не встыг – той втратыв, бо цила Украина не потрибна никому. Хочешь?» - протянул фляжку Ивану.

«Нет. А почему? - спросил Иван. - Вот то, что вы только сказали – почему так?»

«А тому, що неможлыво вдержаты тэ, чого не було николы. Адже Украина – цэ нэ краина, цэ мрия тых, хто ии населяе. Можно, звичайно, щэ якийсь час ии триматы в рамках, - добавил собеседник, - якщо можно було б заодно втыснуты в рамки и мрию. А мрия у хохла – без берега. Бо называеться вона – доля»

И перевел зачем-то, последнее слово на русский:

«Судьба, то есть».

И дальше продолжил по-русски:

«А что такое судьба? Вот специально лично интересовался у многих наших малороссов, что это за доля такая, в чем она, как они ее видят – ведь никто не ответит».

Подмигнул:

«У вас, клятых москалей, счастье укладываются во вполне определенные представления, хотя бы это было фантастическое течение молочных рек в не менее фантастическом обрамлении кисельных берегов.

А у нас, хохлов, мечтательность отнюдь не всегда дополняется воображением. Еще реже она воплощается в реальность.

Мечта для украинца – та же самая обыденность, что для туркмена мираж. Только он, в отличие от туркмена, лишен знания о природе этого явления. А ведь природа и в том, и в другом случае – призрачна, нематериальна. Поэтому практически приспособить ее к жизни – невозможно».

Закончил же – опять подмигнув – на украинском:

«Затэ ии можна выгидно продаты. Важлыво тилькы вчасно знайты покупця. А их у нас выстачае. Ось це и значить – буты украинцем».

Переходы с русского на украинский были произвольны, совершенно непредсказуемы – и, тем не менее, Ивану чудился в их смене некий особый смысл. Вот только какой – он не мог понять.

Потом, когда Иван уезжал из Киева (мать обманом выманила: упросила соседку позвонить Ивану, сказать, что она при смерти), лишь об одном жалел – не спросил у наставника фамилии, не взял адреса. Теперь-то он, наверное, большая шишка – собственно, он уже и тогда, судя по всему, им был, мог бы помочь верному ученику. Но где теперь его искать? И, тем не менее, Ивана не покидала смутная надежда встретиться с тем, кто преподал ему первый урок. И он этот урок усвоил. Вот только применить его было негде. Революция гидности вскоре сошла на нет, Петр Орестович остался единственным более-менее приемлемым воспоминанием из событий того времени, кого не было стыдно вспомнить. Все остальное – как могший закончиться смертью бред, как тусклая, пропитанная кровью картинка с постоянно расплывающимися очертаниями. Из других ощущений: дым, копоть, леденящий, связывающий движения и глубоко проникающий вовнутрь холод, каким-то образом сочетающийся с духотой. Это ощущение он больше не хотел переживать. Ему не хотелось быть там, внутри, хотелось быть снаружи.

Отец мог вытащить его наружу из от этого бреда, оградить от возможного попадания туда.

Эти мысли посетили его и теперь. Под них он уснул – и во сне увидел самого себя: он переходит из вагона в вагон, доверху набитых уже не мертвыми – шевелящимися скелетами. На лице его – некоторое подобие удивления, все больше сменяющегося равнодушием. Ближе к концу состава находит свободное купе, почему-то в середине вагона. Прислоняется спиной к стене, закрывает глаза. Вроде бы засыпает. И ему снова и снова сниться разговор с матерью, послуживший причиной его путешествия.

Сон ходил по кругу, свертывался в спираль, доходил до определенного места и опять возвращался к началу. И так – без конца.

Разбудила его на этот раз не ставшая привычной окостеневшая рука – к ней он привык, когда она падала в очередной раз, машинально брал ее за кисть и забрасывал на верхнюю полку – разбудило некое шестое чувство, подсказавшее, что в купе, помимо него самого и мертвецов, находиться еще кто-то.

И оно не обмануло. Правда, поначалу, открыв глаза, Иван ничего особенного не увидел, только ощутил запах плесени. Затем то же чувство, посетившее во сне, заставило перевести взгляд на лежащего на полке напротив довольно чахлого, обросший седыми космами и пегой бородой дедка лет этак на шестьдесят с землистым цветом лица, в мятой, тронутой цвелью одежде. И мертвец, как будто тоже почувствовав на себе его взгляд, с хрустом потянулся, опустил босые ноги на пол, сел и тоже уставился в Ивана.

И это Ивана не удивило. В Киеве, в Одессе он видел множество вдруг оживающих, выкарабкивающихся из груды таких же, как они мертвецов. Видел и живых, в одно мгновенье становящихся недвижными мертвецами, окоченевающих на глазах (смерть проступила изнутри их сквозь кожу, глаза – наружу).

Так что на все еще хрустящего костями, почесывающегося под мышками и в лопатке деда-мертвеца Иван смотрел без всяких эмоций, молчал – да тут же и спохватился: мертвец мог знать не меньше живых, может, даже больше – о том же Крае Света: недаром же ехал в поезде, направляющемся туда. Он открыл было уже рот, чтобы спросить о том единственном, что его интересовало, но дед его опередил.

1.0x