Сообщество «Круг чтения» 14:29 18 августа 2018

Певец обезбоженного бытия. К 120-летию со дня рождения Николая Олейникова

4 августа исполнилось 120 лет со дня рождения поэта Николая Олейникова. Сам он поэтом себя не считал, ни одно из его стихотворений при жизни опубликовано не было.

Но поэтом, несомненно, был - не менее значительным, чем более удачливый насчет печатания Козьма Петрович Прутков, продолжателем которого он себя считал и даже в шутку называл себя его внуком.

Собственно, таковым его и воспринимали долгое время не очень умные люди вроде Евгения Евтушенко, предварившего нелепейшей статьей публикацию отобранных им лично стихотворений – естественно, самых худших, да и можно ли было ждать чего другого от человека с таким чудовищным поэтическим (да и не только поэтическим) вкусом.

Люди же из окружения Олейникова, чьи интересы лежали, главным образом, в областях философии и богословия, считали его, выходца из кондовой казачьей семьи, получившего не бог весть какое образование, гением.

Впрочем, особый подход Олейникова к важнейшим для человеческого сознания вещам отмечали и другие, очень немногие, но зато куда как влиятельные в области культуры современники. “Олейников – один из самых умных людей, каких мне случалось видеть – говорит одна из таких современников, крупнейший литературовед Лидия Гинзбург, и, отметив точность его вкуса, изощренное понимание того, о чем он пишет, делала после этого, как мне кажется, многозначительную паузу и добавляла: “При этом его ум и поведение как-то иначе устроены, чем у большинства из нас”.

Может быть, как раз по недооценке этого ума многие и при жизни и до сих пор считают Олейникова комическим поэтом, что отчасти оправдано: его стихи действительно очень смешны, но только при первом, втором, ну, может быть, третьем чтении.

Поначалу кажется, что Олейников, сохранивший привычки, лексику и юмор донского казака, смотрит на мир каким-то голым и циничным взглядом, лишенным рефлексии. Однако, при даже не очень внимательном чтении эта рефлексия обнаруживается едва ли не в каждом его слове.

В одном из лучших его стихотворений есть такие, в сущности, проходные строчки:

Отчего же ты, несчастный,
В океан страстей попал,
Из-за Шурочки прекрасной
Быть собою перестал.


Строки эти служат лишь интродукцией к последующей за ними любовной драме блохи мадам Петровой, которой посвящена большая часть стихотворения( к нему мы вернёмся немножко позже) , но то, что упоминаемый в них “океан страстей” напрямую связан с потерей личностного начала, при которой человек перестает быть самим собой – это очень важно.

С наибольшей силой этот мотив потери человеком ощущения самого себя как личности, отчуждения от себя выражен в стихотворении “Перемена фамилии”, герой которого, почувствовавший нечто неладное в своей жизни пытается изменить дошедшую до критического предела ситуацию поверхностными, так сказать, средствами, за счет перемены внешних обстоятельств, а именно: переменой имени и фамилии с Александра Козлова на Никандра Орлова.

Вспомним в этой связи, какое значение придает А. Ф. Лосев имени и его влиянию на характер и даже судьбу человека в одной из своих работ. Козлов тоже питает надежду, что

С фамилией новой,
Судьба его станет иной,
И жизнь потечет по-иному,
Когда он вернется домой.

(Текст, естественно, перефразирован). Он осуществляет то, что было задумано и вот:

Свершилось! Уже не Козлов я!
Меня называть Александром нельзя.
Меня поздравляют, желают здоровья
Родные мои и друзья.


Но дальше с ним происходит нечто непредсказуемое:

Я в зеркало глянул стенное – говорит Козлов, он же Орлов -
И в нём отразилось чужое лицо.
Я видел лицо негодяя,
Волос напомаженный ряд,
Печальные тусклые очи,
Холодный уверенный взгляд.

Тогда я ощупал себя, свои руки,
Я зубы свои сосчитал,
Потрогал суконные брюки –
И сам я себя не узнал.

Я крикнуть хотел – и не крикнул.
Заплакать хотел – и не смог.
Привыкну, - сказал я, - привыкну.
Однако привыкнуть не мог.


Меня окружали привычные вещи,
И все их значения были зловещи.
Тоска мое сердце сжимала,
И мне же моя же нога угрожала.


Я шутки шутил! Оказалось,
Нельзя было с этим шутить.
Сознанье моё разрывалось,
И мне не хотелося жить.

Я черного яду купил в магазине,
В карман положил пузырек.
И вышел оттуда шатаясь,
Ко лбу прижимая платок.

С последним коротким сигналом
Пробьет мой двенадцатый час.
Орлова не стало. Козлова не стало.
Друзья, помолитесь за нас!


Стихотворение это затрагивает очень важную проблему, а именно частое сочетание в человеческой личности лица и маски с постепенной и неизбежной подменой первого вторым. В статьях, посвящённых творчеству Олейникова, как правило, фигурирует этот термин: личина, маска, - что в общем-то правильно, однако он употребляется многочисленными исследователями в довольно примитивном его смысле, а именно: в смысле маски, надеваемой автором, чтобы сохранить дистанцию между ним и его персонажами.

Однако термин этот заключает в себе более обширное значение. Сошлемся на глубочайшее исследование, предпринятое в этом смысле о. Павлом Флоренским в его замечательном труде “Иконостас”. Вот что он пишет по этому поводу:

“Полную противоположность лику составляет слово “личина”. Первоначальное значение этого слова есть маска, ларва – larva, чем отмечается нечто подобное лицу, похожее на лицо, выдающее себя за лицо и принимаемое за таковое, но пустое внутри как в смысле физической вещественности, так и в смысле метафизической субстанциональности. Лицо есть явление некоторой реальности и оценивается нами именно как посредничающее между познающим и познаваемым, как раскрытие нашему взору и нашему умо-зрению сущности познаваемого. Вне этой своей функции, то есть вне откровения нам внешней реальности, лицо не имело бы смысла. Но смысл его делается отрицательным, когда оно, вместо того чтобы открывать нам образ Божий, не только ничего не дает в этом направлении, но и обманывает нас, лживо указывая на несуществующее. Тогда оно есть личина. <…> Существо же человека есть образ Божий, и потому грех, пронизывая собою всю самосозидаемую “храмину”, по Апостолу, личности, не только не служит выражению вовне существа личности, но, напротив, закрывает это существо. Явление личности отщепляется от существенного её ядра и, отслоившись, делается скорлупою. Явление – это свет, которым входит в познающего познаваемое, делается тогда тьмою, отделяющею и уединяющею познаваемое от познающего, в том числе и от себя самого, как познающего: “явление” из общенародного, платоновского, церковного, в смысле выявления или откровения реальности, сделалось “явлением” кантовским, позитивистическим, иллюзионистическим.”

Здесь в скобках стоит отметить, что опошленный кантовский позитивизм как раз и определяет все желания, мысли и хотения философствующих олейниковских персонажей, родственных, кстати, упомянутому Евтушенке – и по типу мышления, и ввобще – по образу жизни.

Дальше, по отцу Павлу:

“Отслаивая явление от сущности, грех тем самым вносит в лик – чистейшее откровение образа Божия – посторонние, чуждые этому духовному началу, черты и тем затмевает свет Божий: лицо – это свет, смешанный со тьмою, это тело, местами изъеденное искажающими его прекрасные формы язвами. По мере того, как грех овладевает личностью, - и лицо перестаёт быть окном, откуда сияет свет Божий, и показывает всё определённее грязные пятна на собственных своих стёклах, лицо отщепляется от личности, её творческого начала, теряет жизнь и цепенеет маскою овладевшей страсти”.

Вот этот отказ от себя как от образа Божьего, это отслоение лица от личности и превращение его в маску страсти почти с математической точностью фиксирует в своих произведениях Николай Олейников. И делает он это в крайне гротесковой форме, исходя из очень простого соображения: поскольку страсть – это отречение от богоданной сущности, то человек, осуществивший это, уподобляется даже не скоту, который при определённых обстоятельствах может проявить и героизм, и самопожертвование, и самоотречение, но букашкам и таракашкам, мельчайшим и примитивнейшим из тварей, которые преимущественно и действуют в большинстве его стихотворений.

При этом их крохотные и ум, и тельце продолжает распирать пучина тех же страстей, что и людей, которыми они, в сущности, перестали быть. Но даже такое существо – не то человек, не то насекомое – жаждет чего-то большего, нежели предлагает ему пошлая, низкая, сотворённая им самим для себя действительность. И, снова-таки - это влечение направляется не на Бога, а на объекты самые неожиданные и эксцентрические, но, в общем-то, себе подобные. Например, на муху, без которого герой стихотворения под тем же названием буквально не мыслит жизни.

Я муху безумно любил!
Давно это было, друзья,
Когда ещё молод я был,
Когда ещё молод был я.

Бывало, возьмешь микроскоп,
На муху направишь его –
На щечки, на глазки, на лоб,
Потом на себя самого.

И видишь, что я и она,
Что мы дополняем друг друга,
Что тоже в меня влюблена
Моя дорогая подруга.

Кружилась она надо мной,
Стучала и билась в стекло,
Я с ней целовался порой,
И время для нас незаметно текло.


Но годы прошли, и ко мне
Болезни сошлися толпой –
В коленках, ушах и спине
Стреляют одна за другой.

И я уже больше не тот.
И нет моей мухи давно.
Она не жужжит, не поёт,
Она не стучится в окно.

Забытые чувства теснятся в груди,
И сердце мне гложет змея,
И нет ничего впереди…
О муха! О, птичка моя!

Стихотворение это при всей своей гротесковой постановке вопроса отнюдь не неправдоподобно, многие из нас сталкивались с патологической привязанностью к кошкам или собакам, а то и к крысам и тараканам их хозяев. Мне, например, рассказывали, как человек умирающий на больничной койке, желая оградиться от смерти, беспрестанно и надрывно взывал: “Вася, спаси!” – возглас, разумеется, был адресован отнюдь не к Богу, что было бы естественно, а к любимому коту.

Коварство же любви, выражаясь словами олейниковских персонажей, которое они понимают в весьма узком смысле, вроде:

Пищит диванчик,
Я с вами тут,
У нас романчик,
И вам капут,

- исследуется и в других, весьма многих, если не в большинстве стихотворений, например, в балладе “Чревоугодие”, где эта страсть тесно переплетается с другой, заявленной уже в самом названии. Взяв за основу строки Лермонтова, обращённые к умершей возлюбленной: “Я перенёс земные страсти туда с тобой” (кстати, баллада, откуда они взяты, называется “Любовь мертвеца”), Олейников развивает эту тему загробных страстей в совершенно непредсказуемом и даже кощунственном для многих эстетов плане, а именно, в плане гастрономическом. И она, эта гастрономия, оказывается почти неразрывна с эротикой, что согласуется, в общем-то, и со святоотеческим учением, где, если я не ошибаюсь, вторая проистекает из первой. У Олейникова же это положение перевёрнуто и вывернуто наизнанку: под конец, уже лёжа в могиле, герой всё-таки отказывается от полового влечения, но в пользу котлет, что, может быть, ещё страшнее.

Впрочем, богатство философского и, я бы сказал, религиозного содержания этого стихотворения настолько велико, что оно заслуживает того, чтобы быть процитированным полностью. Чего, однако, я делать не буду, ограничившись лишь половиной строф:

Однажды, однажды
Я вас увидал,
Увидевши дважды,
Я вас обнимал.

А в сотую встречу
Утратил я пыл.
Тогда откровенно
Я вам заявил:

-Без хлеба и масла
Любить я не мог.
Чтоб страсть не погасла,
Пеките пирог!

Смотрите, как вяну
Я день ото дня.

Татьяна, Татьяна,
Кормите меня!

Кормите, поите
Отборной едой,
Пельмени варите,
Горох с ветчиной.

От мяса и кваса
Исполнен огня,
Любить буду нежно,
Красиво, прилежно…
Кормите меня!

Татьяна выходит,
На кухню идет,
Котлету находит
И мне подает.


Исполнилось тело
Желаний и сил,
И черное дело
Я вновь совершил.

И снова котлета.
Я снова любил.
И так до рассвета
Себя я губил.

Заря занималась,
Когда я заснул.
Под окнами пьяный
Кричал «Караул!»

Лежал я в постели
Три ночи, три дня
И кости хрустели

Во сне у меня.

Но вот я проснулся,
Слегка застонал,
И вдруг ужаснулся,
И вдруг задрожал.

Я ногу хватаю, -
Нога не бежит,
Я сердце сжимаю, -
Оно не стучит.

Тут я помираю.

Зарытый, забытый
В земле я лежу,

Попоной покрытый,
От страха дрожу.

Дрожу оттого я,
Что начал я гнить,
Но хочется вдвое
Мне кушать и пить.

Я пищи желаю,
Желаю котлет.
Красивого чаю,
Красивых конфет.

Любви мне не надо,
Не надо страстей,
Хочу лимонаду,
Хочу овощей!


Но нет мне ответа, -
Скрипит лишь доска,
И в сердце поэта
Вползает тоска.

Но сердце застынет,
Увы, навсегда,
И жёлтая хлынет
Оттуда вода.

И мир повернется
Другой стороной,
И в тело вопьется
Червяк гробовой.

Здесь нет даже видимости движения, а тем более – развернутых путешествий в параллельную метафизическую реальность, как это обычно бывает у приятеля Олейникова Александра Введенского. Но одна такая реальность все-таки присутствует, пускай и косвенно. Стоит задуматься, например, что это за обратная сторона мира, которая, может быть, совсем неслучайно упоминается в самом конце. Очевидно, что обратная сторона плотских удовольствий – это страдание, в том, конечно, случае, если не удастся до конца себя ими удовлетворить, а удовлетвориться плотскими желаниями ни на том, ни на этом свете до конца уж точно не удастся. Что и происходит с героем, даже за гробом продолжающим жаждать вожделенных конфет и котлет, потому и страдающим.

Отсюда вечная боль, ощущаемая как червяк гробовой, в прямом смысле намертво впившийся в несуществующее тело. Очевидно тот самый, знакомый нам из Евангелия “червь ненасыщаемый”, поэтому тоска, которую за гробом испытывает олейниковский гастроном отнюдь не придуманная, а искренняя, только осознав её, и именно в евангельских понятиях, он, наконец, из монстра становится человеком и поэтом, но слишком поздно:

Но нет мне ответа, -
Скрипит лишь доска,
И в сердце поэта
Вползает тоска.

Другими словами это чувство можно определить ещё как ощущение потусторонности, которое не вмещается внутри, и за счёт этого смутное ощущение Бога, которое начисто, казалось бы, было похоронено под шелухой обессмысленных понятий и пустых слов. Вспомним, последний автоматический, но вовсе не случайно вырвавшийся возглас Козлова-Орлова: “Друзья, помолитесь за нас”, придающий хотя бы последней минуте его жизни какую-то осмысленность.

Христианской, в сущности, изначально является любая человеческая душа. Она находится в тесном и тёмном кармане своих страстей и влечений, и шире мира, который она сама себе создаёт и в который сама же себя загоняет. Отсюда, очевидно, и неясный путь, в конце которого не выход, а тупик бесконечно длящейся смерти, которую со ужасом, как единственную фактологическую реальность фиксируют многочисленные олейниковские персонажи:

…Страшно жить на этом свете,
В нем отсутствует уют, -
Ветер воет на рассвете,
Волки зайчика грызут,

Улетает птица с дуба,
Ищет мяса для детей,
Провидение же грубо
Преподносит ей червей.

Плачет маленький теленок
Под кинжалом мясника,
Рыба бедная, спросонок,
Лезет в сети рыбака.

Лев рычит во мраке ночи,
Кошка стонет на трубе,
Жук-буржуй и жук-рабочий
Гибнут в классовой борьбе.

Всё погибнет, всё исчезнет
От бациллы до слона –
И любовь твоя, и песни,
И планета, и луна.

И блоха, мадам Петрова,
Что сидит к тебе анфас, -
Умереть она готова,
И умрет она сейчас.

Дико прыгает букашка
С беспредельной высоты,
Разбивает лоб бедняжка…
Разобьешь его и ты!

Так все мироздание в конченом счете предстаёт как бессмысленное, наполненное мелким копошением существование на фоне экзистенциального ужаса, где впереди нет ничего – как, например, у таракана, попавшего в стакан, которого пришли казнить вивисекторы в интересах неких смутных научных целей, и который страдает отнюдь не от того, что ему предстоит умереть, а от того, что, по науке, ничего кроме этой жизни под стаканом больше нет.

Таракан к стеклу прижался
И глядит едва дыша…
Он бы смерти не боялся,
Если б знал, что есть душа.

Но наука доказала,
Что души не существует,
Что печенка, кости, сало -
Вот что душу образует.


Есть лишь только сочленения,
И затем соединения.

Против выводов науки
Невозможно устоять.
Таракан, сжимая руки,
Приготовился страдать.

И ведь даже это принесённое откуда-то извне осознание жизни как страдания выводит таракана на более высокий, чем просто потребительско-существовательный, уровень и даже дает какую-то видимость утешения:

Всё в прошедшем – боль, невзгоды,
Нету больше ничего.
И подпочвенные воды
Вытекают из него.

Кажется, повествование о таракане заключает в себе множество ассоциаций, например, в нём можно вычитать тему геноцида русского народа, как это сделал один из немецких исследователей творчества Олейникова. Можно вычитать и многое другое.

Но вопрос даже не в том, действительно, подразумевает ли оно, это творчество, те смыслы, которые мы у него вычитываем . Может быть, Олейников и вправду сознательно вкладывал христианский подтекст в свои смехотворно звучащие строки и всё творчество его является глубоко осознанным христианским актом, тщательно скрываемым под маской, которой он таким образом возвращает первоначальное сакральное значение, каковым она, согласно тому же Флоренскому, обладала в античности, до того, как была опошлена в последующие за ней времена. Или же это неизжитые автором рецидивы тех религиозных понятий о мире, которые были заложены у него с детства и которые подсознательно определяли его творчество.

Но если даже и бессознательно, то это мало меняет дело.

Наверное, религиозные токи не всегда сотрясают всё естество человека, формируя таким образом из него сознательного христианина, иногда они подспудно и независимо от его желания циркулируют в нём. Думаю, что исключительно благодаря таким токам, несмотря на внешние обстоятельства биографии: боец Красной армии, член партии большевиков с 1919 года, и тому подобное, и стал Олейников выдающимся, может быть, даже в своём роде гениальным поэтом, глубоко почувствовавшим экзистенциальный ужас обезбоженного бытия, полном живых мертвецов, до срока теряющих человеческое сознание и даже вид. В отличие, кстати, от многочисленных поэтов-иронистов, пробовавших подражать ему в 70-е, 80-е и 90-е годы прошлого столетия. Да и не оставляющих таких попыток и в наши дни.

24 марта 2024
Cообщество
«Круг чтения»
1.0x