Авторский блог Виталий Яровой 13:48 21 января 2019

Обломов и подспудная Русь

прав ли был Илья Ильич, отпав от мелкого, пошлого и делячески-подловатого  общества, не пожелав идти с ним ни на какие сделки  и  спрятавшись  от  него в глухую нору?

«Обломов» – роман гениальный. Он - не только об Обломове, не только о каждом из нас, русских, но и о самой России.

Она ведь, вне всяких сомнений – исключительная страна, стоящая особняком от всех остальных, не вливающаяся в их компанию и до сих пор по мере сил (последних, следовало бы добавить) пытающаяся сохранить свою самобытность.

Таким же штучным на фоне других людей феноменом предстает и многими чертами олицетворяющий Россию Обломов, сохраняющий в себе Богом данные человеческие свойства, которые в погоне за разного рода житейскими заботами подрастеряли окружающие его люди.

Явно пораженный им же написанным, Гончаров, кажется, и сам затрудняется определить, что из себя представляет его герой, буквально на одной странице то безмерно его понижая, то возводя до недоступных другим высот, поэтому читатель зачастую ощущает себя в положении стрелки определительного прибора, колеблющейся в его оценке между отметками «истинный герой» и «ничтожество». Поэтому, очевидно, тексту романа присуща некая трудноуловимая ироническая интонация с внутренними перетеканиями в широчайшем диапазоне, часто заключающем в себе две, а то и больше прямо противоположных предположений о характере и мотивах поступка его героя, где эксцентричные размышления автора о нем переходят в довольно неожиданные заключения, например, таких:

«Воспитанный в недрах провинции среди теплых и кротких нравов и обычаев родины, он до того был проникнут семейным началом, что и будущая служба его представлялась ему в виде какого-то семейного занятия. Он полагал, что чиновники одного места составляли между собою дружную, тесную семью, неусыпно пекущуюся о взаимном спокойствии и удовольствиях»

Черта, походя отметим, в высшей степени русская. Правда, невнимательно читая роман Гончарова, можно было бы подумать, что причиной отхода Обломова от деятельной жизни являются исключительно его инфантилизм, мечтательность и лень. Но на самом деле расхождений с жизнью у него гораздо больше. Одно из них можно определить сразу: привязанность к плавно текущему бытию, размеренному образу существования, которого ему так не хватает в европеизированном Петербурге, отмеченному отсутствием общечеловеческой соборности и, вместо нее, заменяемой деляческой суетой и денежными гешефтами, создающими для их приверженцев видимость жизненной цели.

Поэтому Обломов, поступив на службу в департамент, не в силах понять, чем отличаются друг от друга пакеты с надписями «нужное и весьма нужное», с которыми ему требовалось производить какие-то бессмысленные, на его взгляд, манипуляции, почти с ужасом наблюдает ход неизвестно для чего вертящейся бюрократической машины, где: «все требовалось скоро. Все куда-то торопились, ни на чем не останавливались: не успеют спустить с рук одно дело, как уж опять с яростью хватаются за другое, как будто в нем вся сила и есть, и, кончив, забудут его и кидаются на третье – и конца этому никогда нет».

Драма Обломова, конечно, не в том, что он не приспособлен к жизни, но в том, что он не приспособлен к жизни именно обездушенной, пустое движение которой он явственно ощущает, но противопоставить ей, в силу слабости характера, может только собственное и принципиальное отрицание, чем дальше, тем больше приобретающее вид пресловутого лежания на диване.

Но все же какие-то мысли даже в этой позиции должны же его посещать? -Конечно, как же без них.

Дадим слово автору:

«Что ж он делал? Да все продолжал чертить узор собственной жизни. В ней он не без основания находил столько премудрости и понятия, что и не исчерпаешь иногда без книг и учености. Изменив службе и обществу, он начал иначе решать задачу своего существования, вдумывался в свое назначение и, наконец, открыл, что горизонт его деятельности кроется в нем самом».

И вот к каким выводам герой приходит далее.

«Или я не понял этой жизни, или она никуда не годиться, а лучшего я ничего не знал, не видал, никто не указал мне его, - признается Обломов чуть позже Штольцу. - Да, я дряхлый, изношенный кафтан, но не от климата, не от трудов, а оттого, что двенадцать лет (а именно столько Обломов живет в бюрократическом Петербурге), - во мне был заперт свет, который искал выхода, но только жег свою тюрьму, не вырвался и угас. И так, двенадцать лет, милый мой Андрей, прошло: не хотелось уж мне просыпаться больше».

Вопрос Обломова, который Гончаров называет гамлетовским, в принципе не решаем ни в какую сторону: ни в сторону обломовского идеала, ибо идеал этот утопичен, ни в сторону принятия новой, совершенно чуждой ему жизни, ибо жизнь эта выморочна, – и хорошо бы, если бы только самого Обломова; но выморочностью отличается и имеющая вид движения жизнь вокруг него.

Обломову, конечно, помимо лени, можно было бы приписать и сопутствующую этой лени праздность, если бы и праздность, и однообразие, выражаемых в отличных от обломовских формах, не были присущи и большинству, если не всем, окружающим его людям; только и праздность, и однообразие воплощены у тех в формах видимости кипучей деятельности, от которой никому, кроме них, не жарко и не холодно. «Все это мертвецы, - справедливо замечает Обломов, - они не лежат, а снуют каждый день, как мухи, а что толку? Ни у кого ясного, покойного взгляда, все заражаются друг от друга какой-нибудь мучительной заботой, тоской, болезненно чего-то ищут. И добро бы истины, блага себе и другим, - нет, они бледнеют от успеха товарища. Рассуждают, соображают вкривь и вкось, а самим скучно. Дела-то своего нет, они разбросались на все стороны, не направились ни на что. Под этой всеобъемлемостью кроется пустота, отсутствие симпатии ко всему! А избрать скромную, трудовую тропинку и идти по ней, прорывать глубокую колею – это скучно, незаметно; там всезнание не поможет и пыль в глаза пускать некому».

Однако, может заметить кто-то, сам-то Обломов как раз и не избирает эту скромную трудовую тропинку, тем более не идет по ней – он, предаваясь мечтам, лежит на диване.

Что на это можно сказать? Все правильно, лежит; и не просто лежит, но пребывает большей частью в состоянии некоего тяжелого полубреда.

Но ведь можно сказать и другое: кто спит, тот не грешит. Правда, то человеческое чувство, живое воображение, которое надеялся сохранить в себе Обломов, уйдя от суеты жизни в мечту о гармоничном и не расколотом бытии, вследствие этого лежания под конец романа постепенно тускнеет и гаснет в нем самом. Гаснет, но все же до конца не угасает – потому что у ровного пламени, спрятанного в сосуде, больше шансов не погаснуть, чем у метающегося в то и дело меняющем свое направление ветре, пламени взмывающем и колеблющемся. И, наконец, не каждому предназначено всю жизнь полежать на диване, не такое уж это легкое занятие, как кажется; тому, кто не верит, я посоветовал бы самому проверить это на собственном опыте, полежав таким образом хоть несколько дней.

Тем более, что и с лежанием дело обстоит не так просто, как кажется.

Все-таки, если бы не невероятное, но имеющее в своей основе некоторые разумные и осмысленные, как я попытался доказать ранее, основания, отрешение от мельтешащей действительности, то с чистой совестью вполне можно было бы сказать, что Обломов – это обитатель не быстротекущей земной и долженствующей скоро быть оконченной жизни, а случайно затесавшийся в нее обитатель вечности. Об этом свидетельствует и размеренное, вне времени и пространства, его существование, тяготящее к природной цикличности, и его отношение к быту, предметам обстановки, да и, пожалуй, к людям. Сама бытовая обстановка Обломова несет на себе отпечаток некой случайности, рифмующейся с недовоплощенностью его судьбы – в этой временной жизни, которой суждено довоплотиться, быть может, в вечной.

Существует некое не вполне фаталистическое мнение по поводу земной участи человека: судьба его якобы изначально записана на небесах, и для реализации своей жизни по этому Божественному плану человеку нужно только правильно ее считать.

Сумел ли Обломов считать свою судьбу и реализовать ее во всей полноте?

Во всей полноте – может, и нет. Но кое-что, все-таки, реализовал – настолько, настолько позволяли житейские обстоятельства и данный Богом характер; и для отстаивания того, что он считал правильным, пожертвовал многим, что мог бы, наверно, иметь.

Вопрос этот находится в самой прямой связи с другим, не менее, может быть, существенным вопросом, который я каждый раз себе задаю при перечитывании «Обломова», но так и не могу разрешить его окончательно: прав ли был Илья Ильич, отпав от мелкого, пошлого и делячески-подловатого общества, не пожелав идти с ним ни на какие сделки и спрятавшись от него в глухую нору?

Иногда мне кажется, что нет; но чаще - что прав. Ибо в своем душном затворе сохранил кротость и смирение, данные Богом. Кажется, мою точку зрения разделяет и сам автор:

Обломов хотя и прожил молодость в кругу всезнающей, давно решившей все жизненные вопросы, ни во что не верующей и все холодно, мудро анализирующей молодежи, но в душе у него теплилась вера в дружбу, в любовь, в людскую честь, и сколько бы не ошибался он в людях, сколько бы не ошибся еще, страдало его сердце, но ни разу не пошатнулись основание добра и веры в него.

Он никогда не вникал ясно в то, как много весит слово добра, правды, чистоты, брошенное в поток людских речей, какой глубокий извив прорывает оно; не думал, что сказанное бодро и громко, без краски ложного стыда, а с мужеством, оно не потонет в безобразных криках светских сатиров, а погрузится, как перл, в пучину общественной жизни, и всегда найдется для него раковина.

Зато Обломов был прав на деле: ни одного пятна, упрека в холодном, бездушном цинизме, без увлечения и без борьбы, не лежало на его совести. Ни разу не пошатнулось основания добра и веры в него.

Кажется, в одном из патериков рассказано, как Спаситель принял в Свое царство фантастически нерадивого, но крайне смиренного и незлобивого монаха, очень смахивающего на Обломова.

Россия, в этом смысле – подобна им обоим.

И вот здесь мы подходим к самому главному, а именно: сумеет ли наша страна посредством того, что другим кажется неким изначальным ее пороком, реализовать Божий замысел о себе?

Есть, есть скрытые движения внутри часто впадающей в сон России, которые никогда не могут быть понятны целеустремленным иностранцам: потому что, как непонятны для них эти таящие энергетические потоки сны, так, тем более, непредсказуемы выходы из этих снов.

Да, Россия, как Обломов – сонна, неуклюжа, нелепа, неповоротлива, в определенные периоды склонна к не всегда обоснованному мечтанью. Но сны, которая она видит – чисты и лишены кошмаров, которые постоянно тревожат ее соседей. Она спит – и в мирном, глубоком своем сне видит Бога. Она, может быть, единственная из всех стран мира, на каких-то потаенных, неосознаваемых ею самой уровнях, проснувшись в очередной раз, снова и снова будет согласовывать свои действия с Его промыслом - стремиться согласовать, по крайней мере. Это свойство осталось в ней, несмотря даже на приобретенную и уже не отпускающую зависимость от глубоко ей чуждых, но проникших глубоко в организм и поработивших его влияний, от навязываемого ей духа корысти, от плетения, в числе других, по унылой дороге пресловутого прогресса, по которой, в отличие от других, шагающих в предполагаемую светлую технологическую даль со счастливой широкой ухмылкой ничего не осознающего кретина, а то и брейгелевских слепых, она плетется нехотя и с кислой миной. Ибо если и не знает точно, то догадывается на том же подспудном уровне, куда именно может привести такая дорога.

Конечно, европейцы, а теперь и азиаты – они энергичны, динамичны, безмерно предприимчивы. Русские – неторопливы, предприимчивы в меру и не во всех обстоятельствах. Там, к примеру, где американец, изобретя очередное автоматическое приспособление для снятия с ног носков или натягивания на глупую башку какой-нибудь кинодивы вряд ли нужного ей парика, мухой мчится его запатентовать, русский подумает, стоит ли его вообще показывать даже самым близким людям. Потому что – нечего хвастать ерундой, пускай и практической, могущей облегчить быт и принести определенные дивиденды. Но ведь, может быть, и опасной – для нравственности, прежде всего, как это ни странно. Для религиозности, всегда так важной для русского человека, в конце концов. Поэтому русский, подобно Обломову, и предпочтет лежание на диване душевредной житейской суете. Это для иноземца вопрос о том, что есть благо, решается однозначно. А для русского – нет. Он обязательно задумается, вправду ли нужно облегчить себе жизнь (обратная сторона того же вопроса: может, наоборот – нужно ее до крайности осложнить)? И, самое главное – а принесут ли счастье упомянутые дивиденды? Ну, хотя бы тому самому полурусскому, как никак, Штольцу, например.

Может, и самой России нужно было, не отвлекаясь ни на какие иноземные выдумки, всеми силами удерживать русский нравственный и общественный статус кво, как пытались это делать последние русские Императоры и о чем мечтал замечательный русский экономист, писатель и общественный деятель Сергей Федорович Шарапов, чья повесть «Через полвека» (1901 г.) некоторое время назад была близка к тому, чтобы стать одной из моих настольных книг?

Об этом есть и в романе Гончарова.

«Старик Обломов как принял имение от отца, так и передал его сыну. Он хотя и жил весь век в деревне, но не мудрил, не ломал головы над разными затеями, как это делают нынешние: как бы там открыть какие-нибудь новые источники производительности земель или распространить и усиливать старые и т.п. Как и чем засевались поля при дедушке, какие были пути сбыта полевых продуктов тогда, такие оставались при нем.

Впрочем, старик был очень доволен, если хороший урожай или возвышенная цена даст дохода более прошлогоднего: он называл это благословением Божиим. Он только не любил выдумок и натяжек к приобретению денег.

- Отцы и дети не глупее нас были, - говорил он в ответ на какие-нибудь вредные, по его мнению, советы, - да прожили век счастливо; проживем и мы: даст Бог, сыты будем.

Получая, без всяких лукавых ухищрений, с имения столько дохода, сколько нужно было ему, чтоб каждый день обедать и ужинать без меры, с семьей и разными гостями, он благодарил Бога и считал грехом стараться приобретать больше».

Читая об этом, поневоле задумываешься. Можно же было жить и так, как старик Обломов и как предлагал все тот же С. Шарапов, кажущиеся нелепыми проекты которого, кстати, частично обрели реальность при советской власти, не прорубать никаких окон в Европу, не эмансипироваться по чужим образцам. И нам было бы тогда спокойней жить, и Западу, и Востоку – и даже, что тоже возможно, под протекторатом не Америки, а России.

Но что теперь думать о невозвратном? Теперь - нужно исходить из печального настоящего – хотя бы для того, чтобы выбрать мало-мальски приемлемый вариант будущее.

Боюсь, однако, что в наши предпоследние времена такой никому не светит: ни мечтателям, ни деятелям, ни теоретикам, ни практикам.

Иноземным – наверняка.

Разве только тем немногим, начисто отстраненным от стремительно подлеющей внешней жизни русским людям (русским – не по крови, разумеется, - по восприимчивому на добро русскому духу), доверяющим Божьей правде, которой это будущее и будет освещено.

1.0x