Сообщество «Круг чтения» 16:08 21 сентября 2018

Небытийная модель Хармса

Начнем с короткой сценки, обозначенной Хармсом как первая картина предполагаемой пьесы. Собственно, она так и называется – «Пиеса».

Вот ее текст:

Кока Брянский. Я сегодня женись.

Мать. Что?

Кока Брянский. Я сегодня женюсь.

Мать. Что?

Кока Брянский. Я говорю, что сегодня женюсь.

Мать. Что ты говоришь?

Кока. Се-го-во-дня-же-нюсь!

Мать. Же? Что такое же?

Кока. Же-нить-ба!

Мать. Ба? Как это ба?

Кока. Не ба, а же-нить-ба!

Мать. Как это не ба?

Кока. Ну, так, не ба и все тут!

Мать. Что?

Кока. Ну не ба. Понимаешь! Не ба!

Мать. Опять ты мне это ба. Я не знаю, зачем ба.

Кока. Тьфу ты! Же да ба! Ну что такое же! Сама-то ты не понимаешь, что сказать просто же – бессмысленно.

Мать. Что ты говоришь?

Кока. Же, говорю, бессмысленно!!!

Мать. Сле?

Кока. Да что это в конце концов! Как ты умудряешься это услыхать только кусок слова, да еще самый нелепый: сле! Почему именно сле?

Мать. Вот опять сле.

Кока Брянский душит мать.

Оставим бытовые аспекты, так знакомые всем сыновьям с чрезмерно привязанными к ним матерями, тоже годящиеся в качестве материала для выявления более глубоких смыслов, чем те, которые лежат на поверхности этого текста. Обратимся к философским – а именно такие дают нам несколько страниц Алексея Федоровича Лосева.

При том, что он предполагает более высокие уровни понимания проблемы относительно того, в котором мы собираемся ее исследовать (его работа «Вещь и Имя», откуда я беру следующую далее цитату, вообще-то посвящена сложнейшему вопросу Имяславия), но, вместе с тем, отсекает поводы к исследованию хармсовской Пиесы на уровне всего лишь испорченной коммуникативности. Есть еще один, более простой уровень, и мы о нем тоже скажем в свое время. Пока же обратимся к Лосеву.

«Возьмем имя Иван, - пишет он. - Как комплекс звуков это имя состоит из звуков и, в, а, н. что такое «И»? «И» есть только «и» и больше ничего; этот звук не есть ни весь комплекс звуков «Иван», ни тем более нечто. Указывающее на какую-то личность Ивана. В этом смысле «и» есть полный и абсолютный нуль. Но что такое «в», «а», «н»? не есть ли это тоже некоторые совершенно самостоятельные вещи, не имеющие никакого отношения ни к комплексу «Иван» (они могут ведь участвовать в любом комплексе любых звуков), ни тем более к личности Ивана, проявлением которой реально и является имя «Иван». Это все нули с точки зрения значения имени «Иван». Как же теперь, позвольте спросить, из кучи нулей, пусть огромной, может появиться хоть какая-нибудь, хоть самая маленькая, хоть микроскопическая единица? Как можно из теста слепить какую-нибудь фигуру, если у вас есть только тесто и больше ничего, а всякая форма есть уже нечто мысленное, т.е не реальное и не существующее? В соляном растворе нет жизни, в белках, даже студенистых, нет жизни, как же из сочетания этих нулей в смысле жизни появиться сама жизнь, как некая особая единица? Это – сущая нелепость, понятная только тому знаменитому барону, который сам себя вытаскивал из болота за волосы. Ясно, следовательно, что никакое явление никогда не есть только явление, и имя никогда не есть только звук (и слова, которые обессмысливаются в «Пиесе» методом расчленения, добавим, тоже – В.Я.).

Чистое явление как таковое есть слепая, глухая и немая вещественность и материальность и, следовательно, ни в каком случае и ни с какой стороны не есть явление в подлинном смысле. И звуки, взятые как чистая звучность, как исключительно физико-физиологическая вещественность, есть нечто совершенно слепое, глухое, немое, бессмысленное, воистину немое, необщительное, упорно несоборное (последнее определение я бы подчеркнул жирной линией), изолированное, неразумное, не имеющее никакого отношения к имени (или к событию – в нашем контексте можно прочесть и так – В. Я.), которое есть сама явленность, сама общительность, само зрение и сам разум, и уж тем более не имеет никакого отношения к именуемой сущности».

Далее – еще более приближенное к нашей теме.

«Впрочем, необходимо утверждать и нечто гораздо большее, - добавляет Лосев. - Мы сказали, что с точки зрения абсолютного позитивизма имя распадается на отдельные звуки и перестает иметь какое-нибудь значение к именуемой вещи (читаем – явлению – В. Я.). Но что такое звуки и отдельный звук? Звук, например, «и», «в» и т.д. тоже есть некая вещь, имеющая свой смысл и свою идею. Звук «и» или значит что-нибудь, или ничего не значит. Если он ничего не значит, то нельзя и называть его звуком. Если он что-нибудь значит, то и в нем вещь должна отличаться от смысла. Допустим, что здесь, как в имени, нет никакой особой сущности, и звук «и» тоже состоит из ряда еще более мелких фактов, например, тех или иных движений языка или гортани. Что же получиться? Получиться, что звук «и» также придется считать нереальным и сводить его на то, что уже не есть звук «и», т.е. и звук «и» окажется немыслимым. Но полученные элементы, по тем же самым основаниям, придется дробить еще на более мелкие элементы и т.д. и т.д. до бесконечности».

Здесь уместно вспомнить рассуждения Александра Введенского в одном из фрагментов Серой тетради, пробующего описать исчезновение дробящихся частиц как таковых; есть у него рассуждения и о нулях, тоже перекликающееся с лосевским. Правда, об исчезновении целого у него умалчивается.

Не то - у Лосева, которого я продолжаю цитировать:

«Все бытие превратиться в абсолютно иррациональную пыль, в котором ничто ни от чего невозможно ни отличить, ни отделить. Всякое малейшее оформление уже привело бы к дроблению на элементы, оформление этих элементов к дроблению на еще более мелкие элементы.

Таким образом, позитивизм есть не что иное, как абсолютный нигилизм (эти слова выделены Лосевым пунктиром) и полное, сознательное ухудшение жизни и бытия. Сведение имени на комплекс звуков есть полный нигилизм, онтологический и гносеологический, намеренное убиение всяких живых проявлений действительности. Это – полное отпадение от бытия, бессильная злоба и бесплодное нападение на бытие и – изуродование, изнасилование себя самого во тьме сумасшествия и одиночества. Это – тюремное заключение, когда тюрьмой является человек сам для себя и когда в злобе и свирепом бунте против жизни человек набрасывается сам на себя и с остервенением и мучительством убивает себя, думая, что этим он достиг полной истины. Вообще, позитивизм плох тем, что не понимает позитивной действительности».

Положения Лосева объясняют ситуацию, предложенную Хармсом, на уровне обессмысливания языковых понятий. Замечания, которые я попутно хотел бы присовокупить от себя, касаются психологической ее стороны.

Дело в том, что в сознании современного человека при ее прочтении вполне может возникнуть еще один дополнительный акцент, в некотором смысле пародийный относительно стереотипов этого самого сознания, ибо во времени, в котором мы живем, давно потерян как интерес к тому, что такое личностное желания другого человека, отличающиеся от моего, и что такое брак, и что такое семья. Многие из современных людей вполне искренно полагают, что сожительство двух особей, не обязательно даже противоположных полов уже является браком; термин семья – тот вообще за ненадобностью изымается из речи.

Жизнь лишена соборности – и потому расчленена. Тем более утеряно понятие о назначении брака (кстати, все названные представления были во многом свойственны и нашим героям-чинарям). Так что мать желающего жениться Коки Брянского, выражающая крайнюю степень непонимания того, что является осмысленной целью ее сына, в наши дни имела бы на для этого непонимания все основания. Но и ее смерть, если верить Лосеву, на фоне нигилистической, самой себя уничтожающей реальности, созданной, грубо говоря, за счет всего лишь такой же нигилистической речи (вернее того, что можно весьма условно ею назвать) перестает быть трагедией, ибо ничего в ее существовании (вернее – не существования) не изменяет. Сам термин нигиль, в сущности, в переводе на русский и обозначает ничто в любых – будь то по видимости существующих, будь то несуществующих формах. А если учесть предположение Лосева еще и по поводу того, что он есть полное, сознательное ухудшение жизни и бытия, то и жизнь, и бытие от исчезновения матери Коки только выигрывают.

Это предположение может примирить нас с обилием насильственных смертей в едва ли не всех произведениях Хармса; некоторые из них мы рассмотрим далее.

Впрочем, сам хармсовский мир, лишенный не то что религиозных, но и каких бы то ни было нравственных, не говоря уж о моральных, измерений – это своего рода небытийная модель, которая ни в коем случае не может стать бытийной.

Между тем, именно такую модель, кстати, все более и более обретающую черты реальности уже в наши дни, и создает Хармс. Настоящую религиозность, тем более святость, она не подразумевает, зато в ней разрешена магия с целью перемещения в некое другое, более осмысленное пространство, но почти что с теми самими законами, которые формируют это.

Тогда, может быть, это, все-таки, две стороны одной и той же медали? И не потому ли само существование хармсовских обытателей-нежитей всегда под большим вопросом? Не потому ли возникающее порою каким-то миражным призраком частицы бытия явным образом соседствуют с небытием, каждую секунду готовы перетечь в него, чтобы уже навсегда стать его неотъемлемой частью?

Упор в сюжетах Хармса делается именно на комбинаторику случайностей, где то или иное сочетание произвольно взятых единиц формирует облик этого нелепого и страшного мира. Понятно, что роль случая при таком раскладе безмерно возрастает. Отсюда и постоянное обращение Хармса к категории, выражаемой словечком «вдруг».

В подоплеке всего лишь одна цель, выраженная правда, в разнообразнейших вариантах – не быть.

Прочтем сценку из «Случаев» – «Макаров и Петерсон № 3»:

«Макаров. Тут, в этой книге написано о наших желаниях и об исполнении их. Прочти эту книгу, и ты поймешь, как суетны наши желания. Ты также поймешь, как легко исполнить желание другого и как трудно исполнить желание свое... Название этой книги таинственно… Называется эта книга МАЛГИЛ (опять обычное для Хармса бессмысленное слово, претендующее на магическое, но, может быть, таковым и являющееся).

Петерсен исчезает.

Макаров. Господи! Что же это такое? Петерсен!

Голос Петерсена: что случилось? Макаров! Где я?

Макаров: Где ты? Я тебя не вижу!

Голос Петерсена: а ты где? Я тоже тебя не вижу!.. Что это за шары?

Макаров: Что же делать? Петерсен, ты слышишь меня?

Голос Петерсена: Слышу! Но что такое случилось? И что это за шары?

Макаров. Ты можешь двигаться?

Голос Петерсена: Макаров! Ты видишь эти шары?

Макаров. Какие шары?

Голос Петерсена. Пустите!.. Пустите меня!..Макаров!..

Тихо. Макаров стоит в ужасе, потом хватает книгу и раскрывает ее.

Макаров (читает). Постепенно человек утрачивает свою форму и становиться шаром. И став шаром, человек утрачивает все свои желания.

Занавес.

Избегну комментариев, чтобы не ставить себя в глупое положение. Однако считаю нужным обратить внимание на насильственные действия шаров относительно Петерсена - по ту сторону, и ужас, который испытывает, даже не видя этих шаров, Макаров – по эту.

Но, между прочим, потеря личностных качеств и, за счет этого, и самого личностного начала может происходить и без всякого метафизического ужаса, до ужаса, простите за невольный каламбур, обыденно. Вот, скажем, рассказывается историю о ничем ни примечательном гражданине по фамилии Кузнецов, которая начинается чрезвычайно обыденно.

«Жил-был человек, звали его Кузнецов. Однажды сломалась у него табуретка. Он вышел из дома и пошел в магазин купить столярного клея, чтобы склеить табуретку.

Когда Кузнецов проходил мимо недостроенного дома, сверху упал кирпич и ударил Кузнецова по голове.

Кузнецов упал, но сразу же вскочил на ноги и пощупал свою голову. На голове у Кузнецова вскочила огромная шишка. Кузнецов погладил шишку рукой и сказал:

- Я гражданин Кузнецов, вышел из дома и пошел в магазин, чтобы…чтобы…чтобы…Ах, что же это такое! Я забыл, зачем я пошел в магазин».

Далее, по обычному сериальному хармсовскому принципу, на голову Кузнецову падает еще один кирпич, выскакивает еще одна шишка, теперь Кузнецов забывает, куда он шел; с падением третьего кирпича – откуда; с падением четвертого – кто он такой. После падения пятого кирпича «Кузнецов окончательно позабыл все на свете и, крикнув: «О-го-го!», побежал по улице».

Мысль об обезличенности и полной утере личных черт и свойств находит свое крайнее выражение в известном, как я надеюсь, рассказе о рыжем человеке.

«Был один рыжий человек, у которого не было глаз и ушей. У него не было и волос, так что рыжим его называли условно. Говорить он не мог, так как у него не было рта. Носа у него тоже не было. У него не было даже рук и ног. И живота у него не было, и спины у него не было, и хребта у него не было, и никаких внутренностей у него не было. Ничего не было! Так что не понятно, о ком идет речь. Уж лучше мы о нем не будем больше говорить».

Последних два предложения в особенности существенны. Хармс часто словно бы забывает, о чем или о ком рассказывает, однотипность его произведений тоже не случайна. Нет человеческого характера, который можно было бы описать во всей полноте, потому что не просто человеческая полнота – наполненность в человеке отсутствует. Сам он или дробиться на части, либо вообще испаряется, вслед за ним дробиться и исчезает мир. Добавим сюда тоже неизбежно вытекающую из этой раздробленности тягу к разрушению.

Вспомним слова Лосева: «Это – полное отпадение от бытия, бессильная злоба и бесплодное нападение на бытие и – изуродование, изнасилование себя самого во тьме сумасшествия и одиночества. Это – тюремное заключение, когда тюрьмой является человек сам для себя и когда в злобе и свирепом бунте против жизни человек набрасывается сам на себя и с остервенением и мучительством убивает себя, думая, что этим он достиг полной истины».

Лишенные внутреннего стержня персонажи Хармса могут служить к этим словам наинагляднейшей иллюстрацией. Ими то и дело вроде бы ни с того ни с сего овладевает желание корежить, расчленять, в буквальном смысле слова рвать все и вся на куски – и как будто все это в порядке вещей. И, что самое главное, осуществляющие эти действия практикуются не только на своих ближних, но и на самих себе: все эти падающие с крыш, принимающие удары кирпичей на голову, задыхающиеся в сундуках, - все, как один чувствуют себя в этих чудовищных ситуациях более чем комфортно. Другой жизни они не знают и знать не хотят.

Мир без цели, мир, полный повторяющихся и однообразных событий, мир суетливый, неугомонный, в котором при этом ничего нового и существенного не происходит. И не может произойти, поскольку он замкнут в себе и лишен протяженности. В нем отсутствует мера оценки происходящего, отсутствует сами события, есть лишь пустота, и эта пустота требует заполнения. Поэтому даже мало-мальски значительное событие исследуется долго и тщательно, в рамках привычного вязкого однообразия (вязкой сериальности, уместнее было бы даже сказать). Сама речь, отображающая однообразие жизни, становиться воплощением бесконечно длящегося, замкнутого в собственном однообразии кошмара. Вчера становиться сегодня, сегодня – вчера, завтра никак не наступает. Но и сегодня, ни вчера тоже не соответствуют своим ни понятийным, ни временным значениям. Такая дурная повторяемость без всяких перспектив выходов очень похожа на ад. Во всяком случае, находиться с ним в прямом родстве.

Прочтем начало еще одного хармсовского фрагмента.

«Дорогой Никандр Андреевич, получил твое письмо и сразу понял, что оно от тебя. Сначала подумал, что оно не от тебя, но как только распечатал, сразу понял, что от тебя, а то было подумал, что оно не от тебя. Я рад, что ты давно женился, потому что когда человек жениться на том, на ком хотел жениться, то значит, что он добился того, чего хотел. И я вот очень рад, что ты женился, потому что, когда человек жениться на том, на ком хотел, то значит, он добился того, чего хотел. Вчера я получил твое письмо и сразу подумал, что это письмо от тебя, но потом подумал, что кажется, что не от тебя, но распечатал и вижу – точно от тебя. Очень хорошо сделал, что написал мне. Сначала не писал, а потом вдруг написал, хотя еще раньше, до того, как некоторое время не писал – тоже писал. Я сразу, как получил твое письмо, сразу решил, что оно от тебя, и, потому, я очень рад, что ты уже женился».

И т.д. - с той же интонацией идиотического добродушия – до бесконечности.

Прочтем теперь, как происходят умерщвление и расчленение в физиологическом смысле этого слова. Происходят они с чувством, с толком, с расстановкой, со смаком, с огоньком, и при том - с полнейшим спокойствием, без малейшего признака раздражительности, с пространными дружескими утешительными разговорами с убиваемым; не забывают даже о возгласе: «Господи, Благослови!», который, кстати, звучит уже после его смерти. В произведении, носящем название «Охотники», о котором я сейчас говорю, поначалу персонажи составляют три группы: это злодей, жертва и два пассивно протестующих наблюдателя, но уже очень скоро злодей и жертва меняются местами, затем группа злодеев возрастает за счет раннее пассивных наблюдателей, а далее вообще перестаешь понимать, кто есть кто. Да это и не важно, поскольку личных свойств лишены все. Прочтем заключительный фрагмент:

Окнов: Мало того, что я тебя сейчас камнем по затылку ударил, я тебе еще оторву ногу.

Стрючков и Мотыльков. Что вы делаете? Что вы делаете?

Козлов. Приподнимите меня с земли.

Мотыльков. Ты не волнуйся, рана заживет.

Козлов. А где Окнов?

Окнов (отрывая Козлову ногу). Я тут, недалеко!

Козлов. Ох, матушки! Спа-па-си!

Стрючков и Мотыльков. Никак он ему и ногу оторвал!

Окнов. Оторвал и бросил вон туда!

Стрючков. Это злодейство!

Окнов. Что-о?

Стрючков: … ейство…

Окнов. Ка-а-ак?

Стрючков. Нь…нь…нь…никак.

Козлов. Как же я дойду до дому?

Мотыльков. Не беспокойся, мы тебе приделаем деревяшку.

Стрючков. Ты на одной ноге стоять можешь?

Козлов. Могу, но не очень-то.

Стрючков. Ну, мы тебя поддержим.

Окнов. Пустите меня к нему!

Стрючков. Ой нет, лучше уходи!

Окнов. Нет, пустите! Пустите! Пусти… вот, что я хотел сделать.

Стрючков и Мотыльков. Какой ужас!

Окнов. Ха-ха-ха!

Мотыльков. А где же Козлов?

Стрючков. Он уполз в кусты.

Мотыльков. Козлов, ты тут?

Козлов. Шаша!..

Мотыльков. Вот ведь до чего дошел!

Стрючков. Что же с ним делать?

Мотыльков. А тут уж ничего с ним не поделаешь. По-моему, его надо просто удавить. Козлов! А, Козлов! Ты меня слышишь?

Козлов. Ох, слышу, да плохо.

Мотыльков. Ты, брат, не горюй. Мы сейчас тебя удавим. Постой!... Вот…Вот…Вот..

Стрючков. Вот сюда вот еще! Так! Так! Так! Ну-ка еще…ну, теперь готово!

Мотыльков. Теперь готово!

Окнов. Господи, благослови!

Есть вещи, которые любой, даже самый безнравственный человек позволить себе не может – для этого ему бы пришлось отвергнуть свою собственную природу, даже не свою – Богоданную. Хармсовские персонажи отвергают ее без всякой рефлексии.

Но, если так, люди ли они тогда? Да и существуют ли они вне своего выморочного мира, вернее – могут ли существовать? Может быть, их вообще нет как таковых?

Читаем рассказ «О явлениях и существованиях № 2»:

Вот бутылка с водкой, так называемый спиртуоз. А рядом вы видите Николая Ивановича Серпухова.

Вот из бутылки поднимаются спиртуозные пары. Поглядите, как дышит носом Николай Иванович Серпухов. Видно, ему это очень приятно, и главным образом потому что спиртуоз.

Но обратите внимание на то, что за спиной Николая Ивановича нет ничего.

Не то чтобы там стоял шкап или комод, или вообще что-нибудь такое, а совсем ничего нет, даже воздуха нет. Хотите верьте, хотите не верьте, но за спиной Николая Ивановича нет даже безвоздушного пространства, или, как говориться, мирового эфира. Откровенно говоря, ничего нет.

Этого, конечно, и вообразить себе невозможно.

Вот Николай Иванович берет рукой бутылку со спиртуозом и подносит ее к своему носу. Николай Иванович нюхает и двигает ртом, как кролик.

Теперь пришло время сказать, что не только за спиной Николая Ивановича, но впереди, так сказать пред грудью и вообще кругом, нет ничего. Полное отсутствие всякого существования, или, как острили когда-то: отсутствие всякого присутствия.

Однако давайте интересоваться только спиртуозом и Николаем Ивановичем.

Представьте себе, Николай Иванович заглядывает во внутрь бутылки со спиртуозом, потом подносит ее к губам, запрокидывает бутылку донышком вверх и выпивает, представьте себе, весь спиртуоз.

Вот ловко! Николай Иванович выпил спиртуоз и похлопал глазами. Вот ловко! Как это он!

А мы теперь должны сказать вот что: собственно говоря, не только за спиной Николая Ивановича, или спереди и вокруг только, а также и внутри Николая Ивановича ничего не было, ничего не существовало.

Оно, конечно, могло быть так, как мы только что сказали, а сам Николай Иванович мог при этом восхитительно существовать. Это, конечно, верно. Но, откровенно говоря, вся штука в том, что Николай Иванович не существовал и не существует. Вот в чем штука-то.

Вы спросите: «А как же бутылка со спиртуозом? Особенно, куда вот делся спиртуоз, если его выпил несуществующий Николай Иванович? Бутылка, скажем, осталась, а где же спиртуоз? Только что был, а вдруг его и нет. Ведь Николай Иванович не существует, говорите вы. Вот как же это так?»

Тут мы и сами теряемся в догадках.

А впрочем, что же это мы говорим? Ведь мы сказали, что как внутри, так и снаружи Николая Ивановича ничего не существует. А раз ни внутри, ни снаружи ничего не существует, то значит, и бутылки не существует. Так ведь?

Но с другой стороны, обратите внимание на следующее: если мы говорим, что ничего не существует ни изнутри, ни снаружи, то является вопрос: изнутри и снаружи чего? Что-то, видно, все же существует? А может, и не существует.

Тогда для чего же мы говорим изнутри и снаружи?

Нет, тут явно тупик. И мы сами не знаем, что сказать.

Чтобы понять логику Хармса, воспользуемся следующим противопоставлением рая и ада. Рай – бесконечно разворачивающаяся перед его обитателем исполненная радости необъятная перспектива, посредством лицезрения которой растет над собой и наблюдающий (лучше даже сказать – внутри себя). Ад – безконечная однообразная вязкая вечность, вроде баньки с пауками, представившейся одному из героев Достоевского, где невозможно существование каких-либо других видов.

Выразить первое Хармс не в силах, поэтому он и не пытается. Зато он имеет довольно полное представление о жизни в аду – и обрисовывает эту жизнь, точнее – существование с достаточной степенью пугающей наглядности. Ей у него подвержены практически все, отсюда, при всеобщем иногда равнодушии, иногда вражде - ощущение тесной сплоченности, которая может быть воспринята (не знаю, правда, насколько это входило в замысел Хармса) как искаженное подобие церкви, лишенной Христовой любви и, следовательно, и соборности. Можно даже сказать, что все они скопом и представляют собой невидимый, но легко представимый по имеющимся деталям ад.

Конечно, такой подход нельзя назвать вполне христианским, но и говорить о полном отсутствии христианского взгляда тоже нельзя.

Истинный, христианский взгляд, на наш взгляд, прямо присутствует у Хармса всего в одном рассказе, состоящем всего лишь из двух строк, но зато какого качества!

Один монах вошел в склеп к покойникам и крикнул: «Христос воскресе!». А они ему все хором: «Воистину воскресе!».

Что это, как не краткое, но исчерпывающее выражение представления о бессмертии и всеобщей мировой соборности?

24 марта 2024
Cообщество
«Круг чтения»
1.0x