Сообщество «Круг чтения» 00:00 2 января 2016

Любви мало

Ельцин отдал команду: никого не щадить, всех в капусту

— Ельцин отдал команду: никого не щадить, всех в капусту, — сказал Кощеев, скорбно поджав губы, но в глазах промелькнуло какое-то злорадство. Иль свет особенным образом упал от костра на костлявое лицо, иль пролетающая мимо пламенная искра, будто летучая мышь, оставила свою тень?

В очередной раз приотпахнулась тяжёлая дверь, из домовой церкви, устроенной московской патриархией в Доме Советов, выпорхнул на площадь к умирающим кострам умильный, постяной голос монашенок: "Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ… Господи помилуй, Господи помилуй нас!"

Церковный обезоруживающий псалм тоненько просквозил над усталыми головами, словно прохладное дыхание рассвета, уткнулся в танковую броню — и не умер, а свернулся клубочком на самом дне военной машины, чтобы умирить злодейство.

И граф Павел Николаевич, как бы провожая взглядом протяжные повторы, протянул с той же умиленной хрипотцой в голосе.

— "По небу полуночи ангел летел и тихую песню он пел"… Вот эту, наверное, и пел государь перед расстрелом в Ипатьевском подвале: "Христос воскресе, смертию смерть поправ и сущим во гробе живот даровав", — никто не оборвал старика, и он продолжил. — А я великого государя незабвенного Николая Второго видел в Царском Селе…Да-да. Это было за год до войны. Мы с папой гуляли. Государь сам подошел, потрепал меня по щеке и сказал: "Какой прелестный отрок". Он был в солдатской шинели и в юфтевых ссохшихся сапожонках, так мне запомнилось. Может, я что-то позабыл? — Павел Николаевич вдруг смерил Янина прицельным взглядом из-под мохнатых бровей, словно бы поставил его на место государя, расстрелянного хазарами в Ипатьевском доме. — Он был святой человек, помазанник Божий.

— А вот мне его не жалко! — резко выкрикнул " тунгус" и пошел впоперечку. — Да-да, нисколько не жаль, если хочешь знать! Девочек его жалко, и несчастного мальчика жаль, а его — ничуть! Я даже слышать о нём не могу! Он был жалкий трус и зловещее непреходящее несчастье для России. Да-да, жалкий трус и слюнтяй. Он развязал мешок зла. Как случилась страшная давильня на коронации из-за каких-то несчастных кружек, так и пошло-поехало: японская война, девятьсот пятый год, кровавое воскресенье, первая мировая война, февральская революция, большевистский переворот, гражданская война, лениниана, сталиниана, отечественная война. Пожалел тысячу негодяев, и отправил на бойню десятки миллионов неповинных русачков, чтобы только ублагостить дьявольскую душу хозяина мира, паука‑процентщика, сидящего на вершине золотой горы, и по сей день пьющего нашу кровь. И те содомиты, кто схватили нынче власть, это правнуки тех, кого пожалел гражданин Романов, покорно склонил перед ними голову и спровадил Русь на убой. Царь отрекся от своего народа, он сбросил корону под ноги паркетным генералам, площадным шутам и думским балагурам, он наплевал прямо в душу России, её прошлое, на предания и заповеди. Хотел мирно отсидеться в тюремке, думал, наверное, — всё обойдётся, сойдёт с рук, английский братец спасёт его. А тот уже давно подписал с масонами приговор русскому правителю, чтобы легче было рубить государство на полти и делить меж своими…

— Николай Павлович, опомнитесь, милейший. Вы, верно, сошли с ума. Двадцать лет сталинской каторги ополовинили твоё сердце, иссушили и превратили в желчный пузырь. Милейший, ты стал очень злым и сердишься напрасно, отбросив прочь всякое добросердие и разумение. Разве можно подобное говорить о помазаннике-святомученике? Ну, как только язык поворачивается на такое? Царь боялся напрасно пролить кровь ни в чём неповинных людей.

— И пролил моря.

— Он плакал, пророчески глядя в будущее, и хотел умягчить сердца людей, отрекаясь…

— И уступил место палачам с наточенными секирами… Он отрекся от Ивана Грозного, чтобы стоптать под ноги весь род Рюриковичей. Знаешь, от Грозного, истинного богомольника, было что взять в науку… Это масоны завалили великого князя мусором, и уселись сверху, как гнет, чтобы все забыли истинный облик православного богомольника и строителя государства.

— Николай Второй не мог поступить иначе, как верный сын Христа. Вы же всё знаете, у вас информация из первых уст, вам донесли её с небес рахманы и брахманы, звездобайцы и чернокнижники перевели и прочитали из тибетских свитков… Люди, не слушайте старого ворчуна, несчастный "тунгус" бредит. У него белая горячка, ему ударило в голову, надо скинуть ему кровь.

Граф запнулся и всхлипнул; мокрыми от слёз глазами девяностолетний старец снова уставился на Янина, словно постигал тайный смысл его присутствия: как этот человек, похожий на расстрелянного императора, оказался возле, не сон ли это? Иль явился странный посланец из прошлого, которого надо принять и приветить.

— Мели емеля, твоя неделя… Если и было раньше чего доброго, так всё повысыпалось из дырявого мешка… И никакой я не тунгус, а хохол. Русский хохол, — пробормотал Николай Павлович, уставший сражаться со своим другом. — И много древнее, знатнее тебя, иду от Рюриковичей, а ты самозванец, внук винного откупщика, и дед твой графство купил. Я племянник Василия Родзянки, спустившийся с Гималаев, я потомок голубоглазого русоволосого великого воина скифа-ария Чингизхана и прямая ветвь от рыцаря Челубея, что сошелся в копья с чернецом Пересветом, — и никоторый тогда не одолел. На Куликовском поле арий‑скиф схватился с русом‑арием, брат кинулся на брата, забывши предание о родстве, чтобы обрадовать каяфов и бесерменов, пополнить золотом кошель генуэзского работорговца.

— Ты сошел с ума?.. Боже мой, Николай Павлович, милый, ты рехнулся? Может уже сегодня нас не станет, а мы в таком немирии разойдемся навеки…Ты меня крепко обидел, но я тебе всё прощаю, и ты меня прости.

— Ну уж нет, ну уж нет! — задиристо воскликнул "тунгус". — И никуда я от тебя, Паша, не отстану… И на том свете я буду гнаться за тобой, срезать путвицы на твоих штанах, чтобы ты глупо не размахивал руками, а держался за помочи и не грозил мне страшным судом.

— Не посмеют… Рука не поднимется… — влез кто-то в невнятный для многих спор. Толкли воду в ступе два старикана-"моховика", не разумея проку, а просто по привычке, чтобы не оказаться вдруг в пугающей тишине.

— Черномырдин сказал: никаких переговоров. Надо перебить эту банду!.. Это нас, значит, перебить? Это я — банда? — Кощеев протянул ладони к угасающему костру, вгляделся в темные, посекновенные морщинами ладони, с въевшейся русской землей, в желвах и мозолях, с кривыми узловатыми пальцами и толстыми загнутыми ногтями, похожими на когти орла-сапсана. — И меня, кощея, убить? Ему нужны земли свободные, без крестьян, но с батраками… Много белгородской земли.

— Черномырдин вышел из печенегов иль половцев, иль из горских татов, судя по фамилии, из орды степных разбойников, живших набегами, которые люто ненавидели пашенного мужика, занявшего их кочевья .А может, из хазар, мечтающих о своём царстве от Черного моря до Москвы. А что? Тут главное захотеть, напружиться нутром и родить,- вяло, шамкая опухшими губами, рассуждал Николай Павлович, напоминающий видом Льва Гумилёва, страстного историка-русачка. — Братцы мои, никто не знает русской души, мы сами, русские, не знаем, тем более какие-то кипчаки, вроде хана Черномырдина…А я знаю, но не скажу, чтобы нас не истребили… Если русский народ ведёт себя спокойно, то про него бесермены, эти вонючие скунсы, окопавшиеся в Кремле, ехидно улыскаются: рабская сущность. Это о русском-то народе! Но только стоит ему шумно вздохнуть и повести вокруг недоуменными очами и воскликнуть, братцы, как скверно мы живём, так жить больше нельзя! — и тут же либералы, эти наймиты Запада и чужебесы, в ужасе завопят: упаси Господи видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный. Ха-ха-ха! Но именно русский бунт под знаменем Христа благословляет Господь… Разве вы не видите Его, как Он обходит костры, протягивает руку каждому, но не как прошак-милостынщик, но как держава, в помощь нашей духовной немощи. "Мужайтесь, — шепчет, мужайтесь мужики. — Я с вами!"

Что-то ещё, играя голосом, внушал Николай Павлович, но слова его, теряя силу, шелестя на ветру, уплывали куда-то за Москву-реку, тускнели, терялись во дворах и заулках, припадали, как последняя осенняя листва, к заиневелой ночной траве, и засыпали. Сознание у Янина помутилось от бессонных ночей, он забылся в какой-то миг, даже не зная о том, и голова его, как подрубленный капустный кочан, поклонилась в колени графу, в его шелковистую невесомую бороду, закуталась в седую куделю, словно в материно сголовьице.

Ему привиделась мать, ещё девочка, щекастая, круглолицая, лупоглазенькая, сидит на травяном пригорке и ждёт деревенское стадо; уже припозднилось, темень наплывает из мокрой калтусины, из стемнившихся ивняков, из лопушатника и дурман-травы. Коля потянул девочку за рукав шерстяной грубой кофтёнки, косо обвисшей на плечах. " Мама, ты чего тут делаешь? — спросил, теряясь. — Уже вроде ночь, ты не заблудилась ли случаем? Тебя дома, поди, потеряли". Коля оглянулся, сзади по угору, западая в берёзовые кущи, далеко разбежались избы, похожие на стога, в окнах зазывно, как-то уютно и надежно светили огоньки керосинок, пахло печным дымом и стряпнею. Тут, в водянине, среди сырого узловатого ольховника, зашевелилось, захлюпало что-то живое, громоздкое, сгремели, заговорили коровьи боталы, лениво переступая, гуськом потянулось к дому деревенское стадо. "Пестронюшка! Поди сюда, милая манюшка!" — ласково позвала девочка корову, протянула кусок круто присоленного житника; посунулась из ивняка пестрая комолая морда с белой звездой на лбу, тянется к хлебине громадным розовым языком, смахивает горбушку, а вместе с нею и простоволосую девочку, и мать её Марию, ждущую на косике, и деревню с мерцающими тусклыми огоньками, и белесые завитки дыма, и звезды, — всё, что было живого вокруг. Янин едва успел отпрянуть, отпустить рукав вязанки из толстого сурового прядена, чтобы и его, уже стареющего мужика, не слизнула с земли небесная крылатая корова со звездою на лбу и не унесла в небесный хлев.

"Кто ты?" — устрашившись, вскричал Янин.

"Я великая крестьянская небесная Богиня! — прокатился раскатами грома от края и до края неласковый рык. — А Христос — мой сын!"

Всё смешалось в видении: и мать — почему-то ещё девочка, и бабушкина корова Манька, слизнувшая языком привычный домашний мир детства, который Янин уже стал позабывать, и родную деревню под Великим Устюгом, и маму, ещё не успевшую вырасти и родить Николая, знакомую лишь по фотографии и полустертым в памяти её рассказам, и Христос-галилеянин, голубоглазый скиф, сын крестьянской Богини, который, не уставая, уже две тысячи лет ходит по русской земле с ключкой подпиральной. Не сон, а наваждение, но и притча, но и подсказка, которую надо успеть разгадать перед скорым путешествием к небесным вратам. Как жаль, что тогда, в Ижме, не дождался Господа (всему виною проклятая водка), когда Он направлялся вокруг озера к избенке Янина не за сухариком, не за ночлегом, но с сокровенным словом. Что-то, наверное, должен был сказать такое необыкновенное, отчего бы жизнь обновилась и наполнилась смыслом, и кончилось бы внутреннее скольжение в пропасть, и умирилась бы смятенная душа.

"Мама, как ты жила?" — крикнул Янин вдогон матери, чтобы приостановить хоть бы на одно мгновение.

"Прожила честно и праведно, сынок, тебя растила, не пила, не гуляла", — эхом донеслись из студеного мрака последние, такие простые, обыденные слова, уже ставшие преданием.

Всё внутри дрожало от возбуждения, Янин нетерпеливо дергал за рукав своего соседа, принимая его за родную мамушку. Да и старик никак не мог взять в толк, что случилось с мужиком, неуловимо напоминающим государя, когда-то потрепавшего за щеку юного графа со словами: "Какой прекрасный отрок".

Всё было так въяве, что из зазеркалья, куда увлекло Янина, трудно было пробиться обратно, в тревожный мир, полный беды и ненависти.

— Николай Александрович, проснитесь! Пора! Антихрист на пороге! — прокричали Янину в ухо. Он с трудом разлепил глаза. Над ним склонился послушник в черной еломке и подряснике, совсем юный, с мелкой осыпью смолистой бороды под губою. Глаза разбежистые, большие, с испытующим чистым взглядом.

— Алёша… Алмазов? Ты-то как здесь? — потрясенный, прошептал Янин. Братцы, ну как тут не изумиться, если прибыл в столицу с конца света и в престольной, в этом вавилоне, в самом гиблом месте Москвы, где совесть столкнулась с бесчестием, вдруг встретил юнца, которого знавал ещё с зыбки, пахнущего материнским молоком, прижимал к груди и тетешкал, навещая его отца в мастерской. И вот сбежались, чтобы в конце пути на росстани не остаться Янину забытому и покинутому в одиночестве; это же какое счастие, когда такой родной человек отпоёт, проводит и уложит под крест. Николай просунул руку к груди, чтобы добыть паспорт и показать Алёше квитанцию с оплатою похорон и попросить о последней заботе. Но закорелые, словно деревянные, с отросшими ногтями настуженные пальцы больно ткнулись во что-то твёрдое, словно под плащ была пододета кованая кольчужка; Янин скривился от боли, но тут же запамятовал о своём намерении. Ещё мать никак не выходила из головы, истаивала во мраке, оставляя серебристое мерцание, и вдруг вместо неё, уплывшей навсегда, как наваждение, появился Алёша. Жизнь продолжалась случайными вспышками, всплесками, видениями, загадками, по чужому неясному замыслу, отобравшему у Янина последние крупицы воли. Монашек опустился на корточки, заботливо поправил на голове Янина сбившуюся фуражку, запахнул офицерскую накидку.

— Царь, пора… Антихрист на пороге. Николай Александрович, вам плохо? Крепитесь. Настало время торжества русского духа. Спаситель нынче свяжет нас в нерасторжимые юзы, чтобы не разминулись мы, не потерялись в грядущей бесконечной дороге, — говорил юноша высокопарно, уставя внимательный взгляд на восток, откуда ожидалось солнце.

— Вы Царь? Николай Александрович? Всё думал, откуда вас знаю? А я вас знаю с одна тысяча девятьсот тринадцатого года. — Старик с трудом поднялся, высокий, с каланчу, в длинном черном пальто, навис над Яниным, покачиваясь на затекших ватных ногах, словно собирался отдать честь иль отбить поклон прибывшему из долгих скитаний государю; костлявая ладонь, мявшая кепи, беспомощно тряслась. Граф подбирал особенные слова, чтобы выразить своё изумление, а они, признательные и горячие, полные восторга, искренние вдруг куда-то делись. Его приятель "тунгус", закутавшись в плед, ехидно улыскался, но молчал, выглядывал на графа из шерстяной окутки, будто птенец из гнезда. — Так вы действительно царь?

— А что, не похож? Ну, Царь я… Царь, — смутился Янин. — И что такого? Друзья так прозвали. Дуракам закон не писан. Втемяшилось. Вот и ношу теперь его образ, как писаную торбу. И таскать тяжело, и сбросить нельзя…

Тут с подвизгом и скрежетом, с кабаньим хрюканьем злобно заворчали танки, залязгало, оживая железо; забегали прикупленные генералы, жаждующие чинов и денег; свежие роты, приняв наркомовские "двести грамм", прямо с марша воинственно вошли на площадь, заменяя окоченелых солдат; десантники из спецкоманд полезли в подвалы и тайные переходы под "Белым домом", выставили "прослушки"; "скорые помощи" выстроились во дворе больницы Склифосовского; в Колонном зале репетировали победные речёвки и проверяли ресторанное меню, откушивая из блюд; иностранные гости примеривали парадные сюртуки и особые галстуки по редкому случаю; в Центральном банке клерки-"мафинозии" заполняли фамильные конверты "американской зеленью"; все президенты мира и вся журналистская продажная сволочь повисли на телефонах, отрабатывая жирный куш; Сванидзе с Попцовым и Сорокиной, сообразив на троих, прочищали горло, закусывали сырыми яйцами и репетировали перед зеркалом клятву верности великому вождю, срочно скребли "на коленке" словесную шелуху про безнравственных мятежников и убийц, засевших в "Белом доме", исполненных сатанинских пороков. Откуда-то с небес вдруг вынырнул таинственный вертолёт, обогнул Верховный Совет, заронив напрасные надежды в защитников, — и скрылся. Руцкой бросился к телефону, чтобы позвонить на Золотую Гору Господину всего Мира, но телефон не отвечал: это "яблочник" Митрохин, либеральный партизан, проникнув под здание, перекусил жилу железными зубами. Мировой "интернационал" приник к окулярам снайперских винтовок. Спецслужбы американского посольства приотворили задние ворота, чтобы в случае худых вестей с московских улиц немедленно принять под свою руку пьяного Ельцина. Всем нашлось срочное дело, и лишь несчастный патриарх горестно молился в уединении, стоя на коленях в домовой церкви, и просил Христа умирить заблудших и вернуть их души к милости и состраданию. Говорят, у Богородицы в келеице патриарха в это время замироточили слёзы.

На часах сыграло шесть.

— Пусть земля будет пухом, братцы мои. Не скажу "прощай", но скажу "до свиданья". — На свету Кощеев оказался совсем нормальным русским мужиком с помятым, в глубоких морщинах лицом и карими уставшими глазами. — Чего загрустили?.. Всё — лабуда, всё хорошо, милые мои. Из земли да в землю…

Растянул до рассох рыбацкие резиновые бродни, словно бы собрался переходить вброд реку Лету, не дождавшись перевозчика, добыл из брезентового пастушьего плаща спрятанный обрез двустволки и направился к баррикаде.

Его обогнал коренастый батюшка из Сергиева Посада. Он только что обошел крестным ходом Верховный Совет и, потрясая хоругвью, направился к бронемашинам. Закричал ещё издали, примечая, как готовно нацелилась на него собачья свора:

— Чи люди вы, чи нет? Опомнитесь, не берите греха на душу. Кто поднимет руку на беззащитного и прольёт кровь, будет предан анафеме. — Отец Виктор уперся ладонями в урчащее животное, словно бы собрался его отпихнуть с дороги. — Невинная кровь останется каиновой печатью на вас и ваших детках во веки веков. Все будут тыкать в вас пальцем и говорить, это дети каина. — Танк вздрогнул и накатил на священника. Тот какое-то время ещё упирался, ноги его подломились в коленях, и священник упал ниц. Гусеницы проехали по отцу Виктору и раскатали его в половик.

— Люди,куда вы смотрите? Это шакалы, звери, пожратые дьяволом. Они святого русского человека убили!

Алёша Алмазов вскочил, взмахнул руками, будто крыльями, так журавль вскидывается над землею, силясь взлететь, подпирая о воздух махалками; скуфейка свалилась с головы послушника, волосы разметались по плечам. Но не сделал юноша и двух шагов, как Янин наскочил на него сзади, подмял под себя тонкое, ещё не заматерелое, неистово бьющееся под грудью тело, пока не усмирилось, не затихло оно. "Не надо, Алёша, зачем ты так, не надо, родной мой, — шептал Янин, усмиряя сердце, выламывающееся из грудных крепей. Лишь на мгновение приподнял глаза, чтобы пообсмотреться вокруг, и тут словно бы кирпичом со всей дьявольской отмашки ударили по голове. Снайперская пуля "бейтаровца" вошла в левый глаз. Страшная боль разъяла черепушку насквозь , но как-то скоро приутихла. Янин понял, что умирает, но не было в груди ни тоски, ни боли, ни грусти, ни того торжества, которое навещает намучившегося человека в последние минуты, и ничего не вспомнилось, не пришло на ум из прежней жизни, будто и не было её, словно и не приступал ещё жить. Пустота объяла Николая со всех сторон, и только бил в глаза ослепительный луч света, похожий на дрожащую струну. Янин увидел себя, распростертого на асфальте, Алёшу Алмазова, уливающегося слезами.

— Дядя Коля, не уходи! Николай Александрович, не уходи! — кричал вослед Янину семинарист из Сергиева Посада. — Царь, не умирай! Прошу тебя, не умирай! Господи, прости его и помилуй!

Вдруг во что-то твердое Янин ударился головою и камнем полетел к земле.

24 марта 2024
Cообщество
«Круг чтения»
Cообщество
«Круг чтения»
1.0x