Авторский блог Сергей Угольников 15:18 18 мая 2018

Краткий экс-курс

положение рабочего класса в Англии

Положение рабочего класса в Англии. Да, именно положение именно этого класса именно в этой стране, на сегодняшний день, является объектом гораздо менее пристального внимания экономистов, социологов и «широко мыслящей интеллигенции», чем в середине девятнадцатого века. Но и тогда, как заметно из политической и социальной практики, оно не стояло в ряду первоочередных интересов обитателей континентальной Европы и объектом сочувствия колониальных народов. Между тем, именно эта работа Энгельса способствовала не только встрече, положившей начало «большой и трогательной дружбе», но и служила одним из источников вдохновения для лиц, мировоззрение которых впоследствии определялось идеологией «научного социализма и коммунизма». Избранный не только Энгельсом, но и Марксом пример именно Англии, как «Страны, промышленно более развитой, показывающей менее развитой стране лишь картину её собственного будущего», должен был демонстрировать образцы поведения, свойственного социальному устройству, объединяемому идеологическим термином «капитализм», прогнозировать направление его изменений, и манипулировать ими посредством революций.

Но уже в предисловии к переизданию своей работы в 1892 году, Энгельс свидетельствует, что условия для крупных социальных преобразований (и даже – революционных и контрреволюционных инициатив) начала диктовать «буржуазия», а никак не «пролетариат». Исходя из этого предположения (основанного на сравнении своих неоправданно завышенных ожиданий с реальным социальным процессом), Энгельс сделал вывод о том, что «Англия является единственной страной, где неизбежная социальная революция может быть осуществлена всецело мирными и легальными средствами». На каком этапе типичный, всеблагой и неизбежный способ проведения социальных экспериментов и прогресса превратился в уникальную модель, не реализуемую в других национально-территориальных условиях: можно только гадать. Невозможно объяснить никакими причинами, кроме субъективных, и то, что в наибольшей близости к построению «общества будущего» (со стремлением к вчерашнему буржуазно-феодальному легитимизму) для Энгельса оказался общественный строй того западноевропейского государства, которое сохранило более чем достаточное количество «пережитков прошлого». Чтобы понять, почему архаические, монархические (хотя и ограниченные законодательными рамками) обычаи и устои Англии для «умеренной революции в рамках законности» подходят больше, чем традиции хоть и не столь ограниченных, но республик - надо обладать привычкой к слишком большим допущениям. Да и национальная неспособность других народов приобщиться к таинствам неотвратимого, но мирного и легального буржуазно-революционного процесса, выглядит странноватой гипотезой, принижающим роль интернациональных устремлений и реакций пролетариата (если, конечно, можно доверять тому, что действительные желания Энгельса – совпадали с его теоретическими установками).

Своими предположениями Фридрих, конечно, не затруднил жизнь эпигонам-теоретикам и революционерам-практикам, которые предпочли отнести его актуальные предположения на «неразвитость капитализма» периода 1892 года. Однако в той же мере теоретические размышления вокруг «революции мирными и легальными средствами» поставили много вопросов в отдалённой перспективе, не только в сфере «идеологического противостояния» между контрреволюционерами и ревизионистами марксистского учения, но в том числе, и в отношении задач, которые перед собой должна ставить «неизбежная социальная революция». «Социальные преобразования, улучшающие жизнь пролетариата, но происходящие по инициативе буржуазии»: можно интерпретировать сколь угодно долго, вплоть до объявления капиталистов «периода после 1892 года» - «новой революционной силой», борьба с которой лишена всякого рационального смысла и направлена против субъективно понимаемого марксистами прогресса. А любые социальные преобразования после этой, знаменательной для Энгельса даты, можно объявить как торжеством «диктатуры прогрессивной буржуазии» (или пришедшего к ней на смену сословия управляющих), так и тиранией реакционных феодалов, которые предпочли называть себя управляющими (менеджерами). Диктатура, тирания или либерально-демократический выбор этого, неопределённого марксизмом сословия, как можно заключить из теоретического допущения, последовала за «уже состоявшейся, но не актированной социальной революцией» (в зависимости от предпочтений интерпретаторов «левой» или «правой»). Возможности для такой широкой ревизии постулатов «научного социализма» - позволяют не только сомневаться в его научности, но и в том, что среди представителей немецких марксистов первым ренегатом был Каутский (для Европы – Бернштейн), и что именно от него должны были защищать идеалы некоей действительно пролетарской революции Роза Люксембург или Владимир Ульянов.

«Ренегат-реформистские» круги, сформировавшиеся и осуществляющие ревизионистский оборот вокруг «научного революционного учения», с полным основанием могли бы считать себя последователями творческого процесса Энгельса, создав более обоснованную аргументацию для своих притязаний на лидерство в решении «рабочего вопроса». Но предприимчивые «радикальные гуманисты», впрочем, пошли по пути заурядных подмен, представляя своей аудитории художественно-публицистическое наследие Соратника – рассчитанными озарениями Основоположника. Эрих Фромм, «разоблачая» деятельность «советских фальсификаторов марксизма», доказывал непрерывность марксистских взглядов от юности до зрелости, цитируя «почему-то» те главы общих с Фридрихом марксистских сочинений, которые написаны совсем не Карлом. Естественно, что фрейдомарксистская рыночная ориентация «борца против капиталистического отчуждения» помогала ему правильно вычислить, что знакомство американской публики с творчеством «борцов за освобождение рабочего класса» не слишком глубоко, и потому она не сможет заметить творческой подмены. В стране же, где, по мнению Фромма, только и занимались процессом злонамеренной фальсификации наследия главного пролетарского мыслителя, некоторую степень лукавства американского марксистского предпринимателя, немного оторвавшегося от фрейдистской сохи, могли узреть не только узкие идеологические специалисты, но и обычные переводчики творчества «радикального гуманиста». Даже в период «демонтажа коммунистической деспотии в СССР» и ускоренного движения к «идеалам свободного рынка» (которые предполагают минимизацию замечаний о недостатках товара, и в который превратилось учение радикального гуманизма), поднаторевшие в «искажениях марксизма», но оставившие тоталитарные знания, составители, умудрялись идти против конъюнктурных соображений. Поэтому, собственно, вопреки «раскрытой Фроммом» капиталистической структуре советского режима указывали в сносках к фрейдомарксистской «цитате из Маркса»: «раздел, в котором приводятся эти слова, написан Энгельсом». [1]

Такие немудрящие подмены известных текстов, конечно, лишь мелкие шалости на фоне самостоятельных открытий «радикального гуманиста», но они вполне закономерны для интернациональных нужд поддержания социального учения в должном тонусе, хотя в битвах за «первоначальную чистоту и однородность учения» Фромм и старался подчеркнуть свою исключительность. Занятный пассаж: «Ряд советских марксистов и некоторые писатели – некоммунисты заявили, что взгляды раннего Маркса, выраженные в «Философских рукописях», основательно отличаются от взглядов «зрелого» Маркса. Однако я считаю, как, впрочем, и большинство несоветских марксистов и социалистов-гуманистов, что подобная интерпретация несостоятельна и служит единственной цели – отождествить советскую идеологию с идеями Маркса»[2] - удивителен даже не своим несоответствием историческим реалиям (мало кто из пропагандистов обходится без рекламного лукавства), а явно небрежным отношением к интеллекту читателей. Ведь если акцент на разногласиях между юношескими и зрелыми воззрениями «критиков немецкой политэкономии» делала не вся советская идеологическая машина, а лишь мелкая пригоршня её винтиков, да ещё и в союзе с некоммунистическими писателями, то несколько логичнее предположить другую интерпретацию событий. А именно: гуманистическое несогласие выпавших из «Мегамашины» пропаганды деталей - с идеологией советского («реального») социализма, усердно занимающегося фальсификацией творческого наследия Карла и Фридриха.

Искажённым, таким образом, гораздо логичнее считать именно мнение кучки отщепенцев-идеалистов, слишком близко к сердцу принявших разногласия юношеского энтузиазма и восторженной поэзии авторов «Философских рукописей» и «Положения рабочего класса в Англии» с более зрелыми душевными порывами Маркса-Энгельса. А всю деятельность советской идеологии, загадочным образом совпадающей (по мнению Фромма) с мировоззрением марксистов несоветских и социалистов-гуманистов: сообразнее занести в разряд деяний благолепных для деятельного Эриха и окостеневшей доктрины «научного коммунизма», хотя и способствующих разрушению фрейдомарксистский фальсификаций. И в данном случае не единственной, но достаточно основательной целью интерпретаций Эрихом того, чего не было, может быть: попыткой утвердить свою первопроходческую роль в рядах не очень компетентных несоветских марксистов и социалистов-утопистов, создающих идеалистические конструкции. Такая попытка вполне рациональна, ибо Фромму одновременно и с «грустью приходится констатировать факт, что незнание и искажение Маркса в США встречается гораздо чаще, чем в какой-либо европейской стране».[3] Действительно, с этим утверждением, для подтверждения правоты которого Фромм использовал самого себя, сложно поспорить, остаётся выяснить, в какой мере это незнание мешает жить гражданам США, а заодно как, кем и для каких целей это знание или незнание утилизируется.

Но конечно, не все подарки фрейдомарксистов, советских марксистов и некоторых писателей – некоммунистов, направленные на углубление его раннего «гуманизма» в противовес позднейшему «механистическому сциентизму» были равноценными. Гуманистический образцовый капиталистический прогресс и лидерство Англии для Маркса периода работы в Рейнской газете был не слишком очевиден, и в принципе, не слишком отличался от завистливого мировоззрения заурядного немецкого филистера. Для него период после 1848-го года характеризуется тем, что Европа «снова попала в своё старое двойное рабство – в англо-русское рабство[4]», каковое мнение мог бы с радостью подтвердить любой газетный наймит Бисмарка. И это дублированное империалистическое рабовладение («июньская борьба в Париже, падение Вены, трагикомедия берлинского ноября 1848 г., отчаянное напряжение сил Польши, Италии и Венгрии, удушение Ирландии голодом») в марксистском преломлении действительности оказывается не тем, чем на самом деле. Империалистический заговор против свободолюбивой отчизны тоталитарного Бисмарка, Марксом описывается как «главные моменты, которыми кратко характеризовалась европейская классовая борьба между буржуазией и рабочим классом». Это «изображение» конфликта национально-государственных интересов Основоположник настойчиво требует считать «самой действительностью» не абы чего, а именно «пролетарской революции». В изображённой им картине мира «Бельгия и Швейцария представляют собой трагикомические, карикатурные жанровые картины: одна – образцовые государство буржуазной монархии, другая – образцовое государство буржуазной республики, обе – государства, воображающие, что они так же независимы от классовой борьбы, как и от европейской революции».

Сильно, сжато, «научно», хотя несколько противоречит ещё не написанным конструкциям «Капитала» с магистральным английским, а не швейцарско-бельгийским примером для всего свободолюбивого человечества. Бес «образцовой страны» до поры изгнан из единого и неделимого учения, раздвоившись на республиканский монархизм воображаемого дуализма. По традиции, дров «научности» в пожар классовой борьбы европейских филистеров против англо-русского рабства подкинул Энгельс, не заметивший столь яркого озарения, но сфокусировавший свой трудолюбие на вычёркивании термина «труд» и заменой его термином «рабочая сила». Однако насколько такая замена существенна – сложно понять без определённого терминологического фетишизма. При самых оптимистичных допущениях «научный» мистицизм Энгельса мог способствовать только углублению «отчуждения» участников «классовой борьбы», их большей зависимости от «слепых сил природы». Конечно, если концентрировать внимание на «гуманистических устремлениях» сепарации марксизма раннего и зрелого то может сложиться впечатление, что главный дегуманизатор учения – это Энгельс. Но, право слово, его роль при территориальной мутации взглядов Маркса крайне незначительна, английские оккупационные рабовладельцы превратились в образец поведения из насущной необходимости самого основоположника «научного социализма». Для Энгельса и Маркса сталось «за кадром» войны наций, ведущих классовую борьбу, и то обстоятельство, что номенклатура (правящие классы, которые согласно Дизраэли и Марксу уже превратились в отдельную нацию), увеличивая обособление от классов «менее развитых», попутно проявляет повышенную лояльность к субъектам иного происхождения. «Таинственное» для марксистов присоединение «обособившихся» высших классов одной нации, к представителям внедряющихся, мигрирующих наций, это жанр, предметно существующий и служащей карикатурой на марксистский интернационал. В сегодняшней образцовой буржуазной монархии Бельгии, её номенклатура больше озабочена положением арабских мигрантов, нежели сосуществованием валлонов и фламандцев. В образцовой буржуазной швейцарской республике, только граждане через референдум, а не правящий класс через парламентские процедуры, смогли ограничить гражданские привилегии архаичных фикций «открытого общества».

«Зрелого» же Энгельса удивляет в своём раннем труде не то, что большинство из его юношеских революционных пророчеств, воспроизведённых в переиздании - не сбылись, а то, что пророчество о падении английской промышленной монополии – реализовалось, хотя и гораздо раньше периода, обоснованного расчётами по формулам «научного социализма». В то время как удивлять должно несколько другое. А именно - полную противоположность стремительного развития немецкой промышленности тем рецептам прогрессивных преобразований, которые были предписаны основоположниками «научного социализма», а так же то, что ускоренное экономическое отставание Англии произошло в период проживания на Туманном Альбионе глубоких теоретиков и сторонников либерального экономического развития. Деятельность не внимавших Марксу, но действующих в полном согласии с его либеральными экономическими предпочтениями представителей английского политического истеблишмента, привела к тому, что: «Быстро развивающаяся промышленность других стран повсюду становится на пути английского производства, и это не только на рынках, защищаемых покровительственными пошлинами, но и на свободных рынках и даже по эту сторону Ла-Манша».

Почему, в новых условиях конкуренции, деградировавший «образцовый английский путь», апологетами которого были Маркс и Энгельс, должен был изменить вектор своего развития не в сторону «Золингена», показавшего свою реальную хозяйственную эффективность, а внезапно начать применять на практике теоретические установки марксизма - сложно понять как с обывательской, так и с романтической точки зрения. И даже то, что британских сторонников тарифных преференций до эпохи фритредерства Маркс называл «сбродом[5]» - не должно было представляться островным «филистерам» достаточным аргументом, способствующим признанию реальной правоты как Основоположника, так и его последователей, а могло служить скорее иллюстрацией главенства личных амбиций видного теоретика при декларациях идей «общности». А уж гипотетическая необходимость срочно осуществлять марксистские преобразования в странах, «вставших на пути английского производства даже по эту сторону Ла-Манша» по рецептам тех экономистов, которые британский способ ведения хозяйства превозносили, кажется и вовсе, задачей лишённой здравого смысла. Пока Маркс и Энгельс занимались политической организацией (или её имитацией) пролетарского интернационала в Британской Империи, маленькая Пруссия, по их же словам, стала «первой великой европейской державой».[6] Этот реальный государственно-экономический прецедент, даже без теоретической рефлексии, не мог не стать фактором, отстраняющим значительную часть массового сознания стран, использующих в юридической практике прецедентное право, а в идеологической пропаганде - опору на вариации позитивизма - от влияния революционной теории.

Это позитивистское, прецедентное «отстранение (отчуждение) от науки» было настолько герметичным, что даже в 1908 году политическое руководство британской консервативной партии – не умело (хотя, скорее всего, и не пыталось) различать направления в рабочем движении.[7] И можно предполагать, что континентальные социологические термины «социалисты» для обозначения деятельности вклинившихся в традиционное (тори-виги) английское политическое противостояние «рабочей партии» стали применяться исходя из имевшейся практики разрешения хозяйственных споров. Потому что забастовки английских рабочих заканчивались удачно для островных трудящихся только в тех отраслях, где влияние на ситуацию представителей континентального «научного социализма» было ничтожным. На провал английские стачки обрекало – участие в них различных теоретиков рабочего вопроса, попавших на Остров извне. Поэтому неудивительно, что своим первым актом британская федерация тред-юнионов открыто рвёт любые отношения солидарности с господином Марксом, реальная борьба за улучшение жизни конкретных островных рабочих в реальных территориальных условиях - оказалась несовместима с интернациональной социальной теорией, поощряющей социальный демпинг. Правящему классу Англии, желавшему сохранить традиционный социальный порядок, скорее помогало представление о классовой оппозиции как о носителях внешних, континентальных традиций, и способах социализации, отстранённой от традиций островного приспособления к эмпирически познаваемой реальности и ограничениями, накладываемыми изоляцией.

Именно отстранение («отчуждение» принимаемое без привязки к позднейшему созданию фетиша вокруг этого термина «новыми левыми») от реальной среды, возможности оценить идеологические отклонения философских доктрин и способов их использования в качестве утилитарного пограничного объекта (даже при их декларативном отрицании всех границ), и помогало возникновению «неотчуждаемых» социальных ситуаций. Скорее закономерным, чем случайным обстоятельством стало то, что некритичное отношение к учению Маркса, так же как и попытки обустройства социальных институтов согласно его доктрине, в основном сформировалось в странах, в силу различных обстоятельств - не создававших, или создававших недостаточно препон для развития английского промышленного производства. Ещё очевиднее то, что население территорий с доминированием римского права воспринимали революционную социальную доктрину непосредственнее, чем государства, оперирующие набором прецедентов. Вывод Юма «Не разум руководит жизнью, а обычай[8]» отражает обыденное для прецедентного права форму восприятия действительности, ограничивая поле социальных экспериментов заданными возможностями. Гегелевское высказывание «Если факты противоречат теории, то тем хуже для фактов» - тривиальное продолжение континентального «Пусть рухнет мир, но восторжествует юстиция», что только кажется отрывом от традиции и обычаев, реально – являясь их продолжением. Но и эти немудрящие, эмпирически познаваемые ограничители, породили такое количество интерпретаций, которое, даже при отрицательном отношении к гегельянству, сложно не признать явлением, приобретающим другое качество.

Формула Поппера: «Марксизм погиб от марксизма»[9], которая, чрез краткий временной промежуток после декларирования, стала представляться скорее диагнозом для способа мышления основоположника «открытого общества и его друзей», нежели предлогом для обсуждения тавтологии, теоретически может восприниматься и не как попытка сообщения информации, а как приём усиления, поддерживающий вокруг «единственно верного учения» должный полемический уровень. Ведь очень сложно представить себе, что марксизм мог погибнуть там, где он никогда не жил, например, в традиции англосаксонского прецедентного права во всех его исторических формах. И только всеобщая эйфория лиц, праздновавших «падение коммунизма» и наступление торжества «открытого общества», в исторически-ничтожный период которого можно было провернуть большой и непрозрачный передел собственности, позволяла им не замечать (или симулировать неведение) того, что никакой погибели закрытого гегельянства от закрытости гегельянства почему-то не состоялось, даже в политических декларациях. Часто используемая в рекламе «осознанная необходимость» не замечать явных дефектов: затмила то, что вопреки не только «историзму», но и усилиям Поппера с состоятельными концессионерами (желавшими, чтобы их называли филантропами), лжепророческое учение Гегеля продолжило свой тоталитарный гнёт на большей части европейского континента. Частичный, но бурный отказ от спекулятивной диалектики, вызванный экономическим диктатом англосаксонской традиции в реальной европейской политике «после марксизма», не может скрыть очевидного факта, что коммерческое предприятие с политическим обозначением «открытое общество» обанкротилось гораздо быстрее, и с меньшим напряжением враждебных сил, чем социальная теория и практика, продолжавшие некоторые традиции левого гегельянства.

И даже находясь в таком подавленном состоянии, в каком находился ненавидящий Гегеля английский социолог Гобхаус, обиженный немецкими бомбардировками Лондона восемнадцатого года двадцатого века[10], сложно не заметить, что главными популяризаторами идеологии «открытого общества» по обе стороны Атлантики - были лица, изначально не чуждые марксизму. Да, собственно, такую этическую преемственность утверждал и его «критик» Поппер, по убеждению которого «Маркс, в сущности, исповедовал веру в открытое общество[11]», каковое мнение можно не только поддерживать, но и развивать. Невысокая добросовестность Поппера как методолога, и в силу, как минимум, этой причины – неадекватность его методологических приёмов для критики марксизма, скорее подразумевает субъективное желание сохранить подлинные мотивации приведшие к формированию идеологии Маркса, снижая политическое внимание к слабоизменяемым, традиционным и антропологическим источникам вдохновения марксистских практиков. Ведь именно «антимарксистский» компонент творчества Поппера притягивал к нему «либералов» и «консерваторов» одновременно. С течением времени и при определённых затратах эта «амбивалентность чувств» сформировала не только американский феномен «неоконсерваторов», большинство из которых – выросли из тужурки марксиста Троцкого, но и феномен синтезирования в РФ «правых либералов», вышедших из той же, крайне левой части советской партноменклатуры. Своё согласие со специфическими идеалами, определяющих внеклассовое сознание марксистских групп, Поппер чётко определил афоризмом, являющимся парафразой одиннадцатого тезиса о Фейербахе: «Марксисты так или иначе интерпретировали марксизм; речь, однако идёт о том, чтобы изменить его». Изменений, собственно, в творчестве Поппера было немного, да и оригинальностью они не блистали. Длительные рассуждения о «диалектической ловушке» и дурном влиянии гегелевского наследия на творческое наследие Маркса, и даже о благодатности философии Канта с его нравственным абсолютизмом - были в полном объёме изложены задолго до Поппера, достоверным, невзирая на обструкцию, марксистом, Эдуардом Бернштейном. Но на своего безусловного предшественника Поппер указывает только один раз, и не как на источник вдохновения, а как на представителя одного из направлений марксизма, которое придерживалось умеренных взглядов.[12] Более того, основоположник «открытого общества» сначала берёт предшественника, традиции которого он только развил, под «защиту», характеризуя его ревизионизм словосочетанием «так называемый», одновременно констатируя, что Бернштейн фактически отрицает марксизм в целом. Марксист в этом контексте Эдуард, умеренный ревизионист или уже совсем антимарксист - понять невозможно, но роль национально-религиозной традиции, продолженной Поппером, была по мере возможности, затушёвана. Проблема Бернштейна была только в его исторически обусловленной неспособности аккумулировать все околомарксистские финансовые потоки в объёме, достаточном для тотального внедрения своей модели общественного устройства.

Очевидно также то, что скооперированные впоследствии Поппером «финансисты и филантропы» активно подвизались на ниве совсем непрозрачных финансовых спекуляций и очень чёрных административных распоряжений. Судебные решения стран с различным подходом к философии права, немного ограничившие открытость мира для практичных деятелей, финансировавших программы «альтернативного марксистского антигегельянства» (Джоржу Соросу – во Франции, условно и заочно, Михаилу Ходорковскому – по месту прописки, безусловно, и непосредственно), и вовсе кажутся - азами диалектики и её практическим воплощением. Эти «репрессивные» действия общество «находящееся в плену у диалектики» могло принимать без пауз на попытки приведения своего образа государственных фантазий в соответствие с прозрачным фантомом Поппера, не дожидаясь трансляции сноса небоскрёбов WTC в прямом эфире. Если бы не слишком очевидные (по отношению к публичным реляциям) коммерческие отклонения и чрезмерная суетность операторов процесса, то некролог по быстрому политическому банкротству «открытого общества» мог выглядеть как минимум так же, как и по «его врагам». Заключение Ясперса: «Против марксизма выступили в своей слепой диалектике материалистические и экономические упрощения и варианты натурализации человеческого бытия, основанные на развитии рас. В них было утеряно подлинное историческое сознание времени[13]»: ничего бы не потеряло бы, а только приобрело при перемене наименований «противоборствующих» доктрин. С естественной поправкой на то, что ложное сознание «открытого общества» интегрировать в свою догматику «таки немножечко историзма» даже не собиралось, да и рухнула эта коммерческая пропагандистская пирамида практически без сопротивления, не привлекая никаких последователей, кроме экономических аутсайдеров политико-административного передела.

Только сознательной ограниченностью, несамостоятельностью фигуры Поппера, использованием пропагандистской составляющей крайне спекулятивной идеологии «открытого общества» для оперативных политико-коммерческих целей, собственно, и можно объяснить то, что метафизические доводы для обсуждения его пророчеств, обходившихся без «подлинного исторического сознания времени» - не применялись. Применялись они к «Коммунистическому манифесту», чьё воздействие на массовое сознание Бодрияр определял как «конец политики, её собственной энергии[14]», хотя понятно, что социальную трудовую теорию стоимости и классовой борьбы изобрёл совсем не Маркс, а антиполитическую, социологическую теорию «гражданского общества» - даже не Гегель. «Научный социализм», таким образом, это теория, гомогенный анализ которой обратно пропорционален аутентичности учения. И ленинская фраза «марксизм – не догма, а руководство к действию», при формально-тотальном отказе от притязаний на «научность» доктрины, порождает тот же эффект «фотографии без фокуса», интерпретации без объекта.

Размытость «многогранного социального учения» (декларировавшего научную точность своих определений) предоставляла не только свои сиюминутные политические преимущества, но и диктовала возможности для стратегического доминирования. Если для представителей континентального, европейского, антиклерикального философского направления, найденные в марксизме элементы национальной и религиозной архаики - представлялись свойствами, порочащими «научность» учения, то в морализаторской традиции США, «свобода вероисповедания» которой была следствием мультирелигиозного фанатизма эскапистского сегмента европейского населения, те же качества для диффамации системы взглядов – использовать было невозможно. Агитаторам «бессознательного» марксизма в Северной Америке для привлечения адептов приходилось использовать причудливые формулы: «Экхарт не осознавал своего нетеизма, а Маркс – своей религиозности[15]». Естественно, что в таких условиях, способности американской «архаично-религиозной экономики» демонстрировать большую скорость развития, чем в «прогрессивно-светских», рациональных европейских режимах: оставила в США без массовых почитателей как саму организацию Первого Интернационала, так и заклинания Основоположника Интернационала Четвёртого. Марксизм, как и часть других европейских философских учений Нового Времени, в религиозной традиции США мог обитать только в среде национальных гетто, отыскивающих в учении, «положительно уничтожающем религию» черты «гуманистических» переживаний, соответствующих групповым и национальным иррациональным представлениям и способам адаптации.

Возможности идеологической сепарации не ограничиваются конфликтом между религиозностью и атеизмом, но формируются и различными видами религиозности. Взгляд на окружающую действительность через призму схоласта - совсем не идентичен аберрации восприятия мистика. Утверждение Маркузе «На Западе коммунизм стали отождествлять не с высшим, а с низшим уровнем исторического развития, а также с враждебной и чуждой силой[16]», трактующее «Запад» как общность восприятия, одновременно относит восприятие Маркузе как внешнее по отношению к опосредующему его мышление «Западу». «Внешнее», инфантильное отношение к внутреннему содержанию, в принципе, полностью описывает открытую (социологическую) часть механизма возникновения и коммерческого использования политической активности «Красных бригад», RAF, или воспитанника Сартра по фамилии Пол Пот. Эти деятели были своими и понятными для континентальной и субъективно «открытой» части социума Европы, но, в то же время, чуждыми для секторов островного и «закрытого» типа восприятия. И одновременно - страны «Запада» с прецедентным правом (в отличие от «римских» территорий, частично включённых в марксистский идеологический оборот), были «отчуждены» от западноевропейской десоциализирующей рациональной революционности, но и могли её практически использовать для мистификации социальных отношений. Двойной барьер от идеологического импорта, с возможностью идеологического экспорта, может быть, и сужает «широту взглядов» среднестатистического обывателя «прецедентных территорий», но повышает как субъективно понимаемый «уровень жизни» ограждаемого от внешнего воздействия населения, так и эмпирические экономические индексы, генерируемые прецедентом. Способ хозяйствования стран римской традиции, но в меньшей степени зависимых от англосаксонского влияния – такого «вольномыслия» себе позволить не мог, и деятельность лиц, позиционирующихся как «левые», но не совпадающих с практикой «реального социализма» были вынуждены представлять как иррациональный, политический процесс, организованный внешними силами, без объяснения причин, стимулирующих такой промысел. Описание не следствий, а причин стимуляции марксистских доктрин «антимарксистскими» режимами запускало процесс осознания предельности марксизма.

Вопреки констатации Бодрияра, политическое пространство не умерло под прессом социального учения, а деформировалось. Пространство социального стало вновь политическим при объединении с пространством социологического. И формы этот «новый политический» гибрид приобрёл даже менее рациональные, чем это предписывалось мировоззрением Макиавелли. Кроме дробящегося социологизма прецедента - социальное политизировало «другое социальное», синтезировав идеологию «новых левых» и позднейшую жизнедеятельность ещё более «новых» консерваторов (вышедших из социальной среды «левых по-другому»), и в этих условиях мистический контекст приобрели термины, которые дотоле тщательно рационализировались. «Иррациональность» приобрела черты «нового знания», перехода от риторических утверждений Делёза: «Это как русская революция, неизвестно, когда что-то пошло не так»[17], к согласованному убеждению фокусной группы в том, что в нужный момент всё пошло именно так, как известно. Романтики идеологии «новых левых» демистифицировались, официально оформив свой политический статус в постмарксистском истеблишменте, а мистические преобразования в бывшей «социальной неизвестности» приобрели черты политического распада, поддающиеся относительно чёткому экономическому и социальному учёту.

Тем более удивителен тот политический слой, который оставлен идеологическим конфликтом, длившимся около столетия, и переходившим иногда в военную фазу. По итогам истинного или мнимого противостояния, в одних странах марксизм стал уделом досужих перепалок, в других продолжил своё «отчуждённое» существование изолированное кругом преподавателей университетов; в третьих - остался на уровне государственной риторики и атрибутов, оставив незыблемыми наиболее удобные для национальной экономики положения учения, и игнорируя неудобные. Одновременно тот факт, что «развитие капитализма в Англии» не стало, вопреки предсказаниям Основоположников, путём, по которому пошли все «менее развитые страны», не может быть залогом того, что «Marx & Spenser» победили Маркса и Энгельса». И не только потому, что социальные и политические достижения Маргарет Тэтчер (не знавшую о возможностях торговли через интернет), вспоминают гораздо реже, чем про учение, составленное людьми, не видевшими электрического утюга. При всём «классовом мышлении» основоположников «научного, общечеловеческого социализма и пролетарской революции» их непосредственное участие в битве против частной региональной торговой сети - не является доказанным фактом. Исчезновение возможности сбыта продукции через сеть универмагов «Marx & Spenser» не способно вызвать такого же глобального передела собственности и переписывания пропагандистских лозунгов, который последовал за падением практического влияния учения Карла и Фридриха. И уж совсем не согласуется с идеологической доктриной капитализма – декларация непотопляемости частной фирмы в пучинах свободного экономического рынка, такие гарантии вызывают скорее подозрения относительно чистоты и непорочности средств, используемых декларативно победоносными предпринимателями. Первый же «постмарксистский» глобальный экономический кризис выявил, что экономические доктринёры, умеющие в совершенстве пользоваться микроволновой печью, компьютером и телефоном, признанные авторитетом Банка Швеции, и получившие «премию в память Нобеля», гораздо менее компетентные и более ангажированные специалисты, создающие своей деятельностью увеличение проблем и сложностей «системы», а не возможности для их решения.

Да и само «социально-идеологическое» высказывание бывшего премьер-министра страны, столь ценной для формирования марксистского мировоззрения, в условиях политической «деидеологизации» приобрело совсем другой оттенок. Вне зависимости от реальных обстоятельств, оно стало рассматриваться как возможность коррупционной конвертации общественной должности – в рекламные платежи от частной торговой сети, если не для самой Маргарет, то, как минимум, для её спичрайтеров. Такой «случайно возникший» циничный и утилитарный постмарксистский подход, низводящий идеологов и политиков в ранг коммерческих представителей (вновь трансформируя политическое пространство в социально-экономическое, но с другим вектором). Критический анализ экономических мотиваций частных инициатив политиков в общественной экономике – стал возможен как общая социальная реакция тогда, когда сама возможность трансформировать реальность посредством идей Критиков Немецкой Политэкономии стала утопичной настолько, что её стало нелепо критиковать. В данном случае – удивителен не цинизм, а его отсутствие в период максимального идеологического воздействия государственной бюрократии «развитого социализма» на международную политику.

И если отсутствие реакций со стороны советской идеологической машины, ограниченной классовым мировоззрением, ещё можно списать на «отсутствие свободы слова», «незнание реалий рыночной экономики», вырождение неконкурентоспособной идеологической номенклатуры, подвизавшейся в зарубежных посольствах или журналах «Коммунист», «Проблемы мира и социализма», и на прочие коррупционные компоненты, то нерефлексивность их «гуманистических оппонентов» гораздо показательнее. Ведь при всех декларациях «свободы слова» в странах, зависимых от англосаксонской модели реакций, газеты не пестрели очевидными для «капиталистической экономики» предположениями о том, какое количество денежных знаков было выделено менеджментом «Маркса и Спенсера» для нужд Тэтчер с консервативной партией, и как это сказалось на оборотах конкурирующих торговых сетей. Не возникало сомнений по поводу морального облика «буржуазных фашистских свиней» даже у «Еврокоммунистов», вопреки декларативному интернационализму ограничивших самоидентификацию пределами одного континента, и которые были не понаслышке знакомы с практикой рекламных преференций в экономике «развитого капитализма» и «постиндустриального общества». Это отсутствие реакции может быть и свидетельством того, что «левый сектор левого гегельянства» был инкорпорирован в правящую верхушку политического капитализма раньше официального «разгосударствления марксизма», а часть марксистов – государственно-номенклатурных политических корпораций и не покидала.

Загоняя конспирологический аспект высказывания баронессы Тэтчер - в горние выси, можно предполагать, что гипотетическая плавучесть торговой сети означает победу объединительной условно-интернациональной практики британской империи над фантазией национального, доимперского шекспировского «Шейлока», однако это уже скорее филологический изыск. Идеологическая, блоковая «межгосударственная и одновременно антигосударственная классовая борьба» не переставала быть войной национальной, ведущейся за рынки сырья и сбыта. Забавно, что идеологический приоритет межгосударственного космополитизма тоже обоснован фразой Маркса «если не по содержанию, то по форме борьба пролетариата против буржуазии является сначала борьбой национальной[18]». Дурная бесконечность интернационализма в социализме, и аналогичной ему толерантности и политкорректности в странах проигравшего марксизма – это не только элемент политической манипуляции, но и антропологический рефлекс, замена привычного, заурядного алгоритма «забастовка – соглашение - забастовка», на новые, бодрящие политические эксперименты, осенённые авторитетом Маркса даже и при уничижении его учения. Если же рассматривать победившую торговую марку, опекаемую Тэтчер (о существовании которой в странах последовательно победившего и проигравшего социализма мало кто знал) как знак, фетиш, то его победа – означает приоритет фрейдистских мотиваций над марксистскими – в результате эрозии догматов Маркса фрейдомарксистскими ревизионистами. Что смешно, но ближе к правде, чем серьёзный анализ деятельности одной из множества торговых марок в социальном контексте.

Одновременно с этим началом формальной борьбы, «Капитал» как произведение, посвящённое критике «немецкой политэкономии», критиковало теорию, которой в реальности не было. Даже после смерти Основоположников «безнациональной» «Критики» Роза Люксембург преподавала в Германии «немецкую национальную», а никак не «политическую» экономику. Собственно, даже в наименовании, а не абстрактном типе экономических отношений Маркс выискивал источники «немецкой отсталости», нежелания и неспособности немцев изменить свои социально-политические воззрения: «В Германии, следовательно, начинают признавать суверенитет монополии внутри страны, наделяя монополию суверенитетом вовне. В Германии, следовательно, ещё только собираются положить начало тому, чему во Франции и Англии собираются уже положить конец. Старые гнилые порядки, против которых теоретически восстают эти страны и которые они ещё только терпят, как терпят цепи, приветствуются в Германии как восходящая заря прекрасного будущего, едва ещё только отваживающегося перейти от лукавой теории к самой беззастенчивой практике. В то время как во Франции и Англии проблема гласит: политическая экономия, или господство общества над богатством, в Германии она гласит: национальная экономия, или господство частной собственности над нацией. Во Франции и Англии, следовательно, речь идёт о том, чтобы уничтожить монополию, развившуюся до крайних своих пределов; в Германии же - о том, чтобы развить монополию до крайних её пределов. Там идёт речь о разрешении вопроса, здесь - лишь о коллизии[19]».

Не совсем понятно, почему взаимовлияние политического и экономического процессов – оказывается для Маркса господством общества над богатством (для такой постановки вопроса прогрессивная проблематика Франции и Англии должна была бы называться социальной экономикой). Удивительно и предположение о том, что политическая экономия, самим фактом другого прилагательного к одному и тому же слову – борется с промышленной монополией Англии до окончательного решения некоего вопроса. И уж конечно, несколько наивно требовать от Маркса указаний на преподавание в Британии – подобия английской национальной экономии в период, «предшествующей борьбе с монополиями посредством изменения прилагательного». Напротив, Энгельс констатирует, что марксистское разрешение вопроса впоследствии имели свою специфическую коллизию. По его утверждению, после Маркса в «Англии конкуренция заменена монополией и самым обнадёживающим образом подготовляется будущая экспроприация всем обществом, нацией[20]». Недоразвитости Германии, проявляющейся в желании распространить монополию, или желания поглотить монопольными производственными отношениями немецких национальных чувств: Энгельсом замечено не было, и в этом идеологическом ракурсе он меньший марксист, чем «антимарксист» Фон Хайек. Было бы наивным считать, что изменение одного слова – было для Маркса способом изменить экономику, но политическое воздействие лингвистических штампов им предполагалось несомненно. Для него «Язык как продукт отдельного человека – бессмыслица… Сам язык в такой же мере является продуктом определённого коллектива, как, с другой стороны, он сам есть бытие этого коллектива, к тому же самоговорящее бытие»[21]. Поэтому язык Маркса, служит не только «целям абстрактного познания». Лишение экономики национального статуса – выводило эмпирически-познаваемое пространство национального из сферы социально-политического и экономического анализа. В этом, собственно, он был прагматиком, желавшим манипулировать переживаниями федерации национальных филистеров, прозябающих под пятой Бисмарка. И эту прагматику использовали позднейшие «научные экономисты», избавленные от необходимости объяснять политический волюнтаризм социального неравенства.

Не случайна и позднейшая политическая коллизия, в которой Невилл Чемберлен, прагматик и знаток конкретных социальных проблем, но не желавший вдаваться в фиктивную политическую стратегию, процесс без социального результата, мечтал «избавиться от этого одиозного названия «консервативной партии» и принять наименование «национальной»[22]». Такой поворот сюжета на ниве борьбы социального с политическим процессом примечателен и отсутствием зеркальной реакции со стороны конкурентов. Последовательно терявшие популярность британские либералы никак не помышляли о смене одиозного имиджа, ощущая связь своего мировоззрения с национальными островными корнями глубже, чем представители формально более архаичной, консервативной партии. «Парадокс» большей возможности копирования за пределами Ла-Манша стилистически национального британского консерватизма, и превращения в манипулируемую карикатуру идеологического образа «прогрессивного и интернационального» либерализма за пределами Англии – забавный штрих формирования архаичного наследия, хотя и приводящий к унынию отдельных его эпигонов. Фон Хайек грустил о невозможности копирования островных нравов за пределами острова настолько искренне, что не считал нужным ретушировать их национальную специфику (или не был способен сделать это в силу непосредственности и крайней зависимости своего менталитета). Одновременно он способен попенять на «анемию национальной гордости великобританцев», страдающих от склероза и отчуждения от своих автохтонно-посконных, смокинговых корней: «Жители Англии вряд ли отдают себе отчет, насколько они отличаются от других народов тем, что независимо от партийной принадлежности все они воспитаны на идеях, известных под именем «либерализма[23]». Тотальный, навязчивый до паранойи национально-английский либерализм, как немудряще проговорился его австрийский агент, это и есть ухоженный пруд английского мировоззрения, в котором резвятся остальные рыбёшки политических партий, некоторые из которых приватизируют для оперативных целей партийные либеральные этикетки. Впрочем, и партийные манипуляторы за пределами Альбиона вряд ли отдают себе отчёт в том, что термин «английский либерал» - это тавтология, а словосочетание «немецкий либерал» – оксюморон. Неудивительно, что для либерального мировоззрения - континентальная территория является процессом принудительного туризма, а Англия – вожделенным «свободным» результатом, территорией иммиграции.

Неподдельная скорбь проступает в словах австрийского любителя британских устоев Фон Хайека: «В течение более чем двух столетий английская общественная мысль пробивала себе дорогу на Восток. Принцип свободы, реализованный в Англии, был, казалось, самой судьбой предназначен распространиться по всему свету. Но где–то около 1870 г. экспансии английских идей на Восток был положен предел. С этих пор началось их отступление, и иные идеи (впрочем, вовсе не новые и даже весьма старые) начали наступать с Востока на Запад. Англия перестала быть интеллектуальным лидером в политической и общественной жизни Европы и превратилась в страну, импортирующую идеи[24]». Сложно установить, почему откат судьбоносного английского интеллекта датирован именно 1870-м, а не каким-либо другим годом. Куда делся год 1776-й, немного ограничивший распространение английского автохтонного либерализма на Tabula Rasa бессмысленного Запада? Неужели идеи, неликвидные на худо-бедно цивилизуемом англосаксонском трансатлантическом западе, должны были приобрести новую динамику на диком-диком востоке? Если этот год - завуалированный намёк на эмиграцию Маркса с товарищем в пределы Британской Империи или на избрание премьером Альбиона не совсем саксонского англичанина Дизраэли, то это слишком явное отсутствие толерантности, наличие которой, по Хайеку – основа его же идеологических воззрений. Забвение эмигрантами на Британские острова - островных традиций либерализма и толерантности, которые являются не традицией мигрантов, да ещё и вызванная слишком сильными традициями национально-профессиональной монополии - это более чем суицидальная констатация. Другое предположение, что быстрых разумом Ньютонов английская земля перестала рожать ввиду утраты промышленной монополии – гораздо более адекватно, но оно преувеличивает роль ненавистного Хайеку Золингена, поэтому является фальшивой нотой в радостной песне во имя свободы и искусственного стимулирования конкуренции. И уж совсем лишним воспоминанием для «борьбы с монополиями» является разрушение «Империи, где не заходит солнце» в период пребывания на Острове стойкого теоретика «борьбы со всяческими монополиями». Конечно, на пути обслуживания экспортно-импортных идеологических трансакций у Фон Хайека потерялись некоторые накладные, но осталась главная. А именно - абсолютная вовлечённость его литературно-коммерческих, охранительно-кочевнических политэкономических мотиваций в естественный изоляционизм викторианских дубов.

Эта архаика, неразрывная связь «интернационального» либерализма с английскими национальными корнями, настолько срослась со стереотипом островного поведения, что никакого подобия германских имперских тарифных преференций британскому правительству не удалось установить не только на уровне Метрополии, но и на уровне Колоний. Не удалось осуществить солидарного действия не только «позитивного», волевого, но и «негативного», инфантильного характера (fair trade вместо free trade). Неудача пропаганды «справедливой торговли» даже более показательна, ибо терминологическая эквилибристика «справедливости» не могла скрыть ни от кого (кроме лауреата экономической премии шведского центрального банка) архаично-национальных корней представлений о «справедливости». В экзистенциальных «поисках справедливости торговли и политики» преуспели только послевоенные Соединённые Штаты, сумевшие навязать свои национальные интересы под видом экзистенциальной «международной организации» ВТО, по своему моральному праву сильнейшей монополии, не слишком маскируя задачи этой организации поисками абстрактной «общечеловеческой» «справедливости». При этом тотальный фатализм «либерального выбора» настолько лишил самостоятельности австро-английского певца толерантности, что он незаметно для себя редуцировал национал-социалистическое (по его мнению) восприятие Германии - как Востока Европы, и Британии как европейского Запада, с воспроизводством межгосударственной и территориальной «оппозиции». В фиктивном «противостоянии» инфантильного реактивного добра с самостоятельным волевым злом Фон Хайек «не заметил» того, что Маркс меньше всего восхищался тоталитарным немецким «бездушным миром бездушных порядков», и пытался продать континентальному «Востоку» исключительно «западные», островные, английские ценности. Новоявленные (по Хайеку – прервавшие судьбоносную, божественную государственную англосаксонскую миссию) марксисты-беженцы стали (по идеологической сути, а не ложным терминологическим реинтерпретациям) адаптированной версией британского либерализма на континенте. В реальности богатство национального английского либерального пространства приросло именно тоталитарным марксизмом. По факту отгрузки, со спекулятивной декларацией «свобода каждого есть залог свободы всех».

Конечно, в том, что за отчётный постмарксистский терминологический период на европейском континенте стало идеологически одиозным политически-нейтральное, внеклассовое определение «национальный», тоже есть большой вклад марксизма, как высшей стадии либерализма, не исчезнувший и в постмарксистский период. Критика Марксом отсутствующей в Германии экономии «политической» способствовала и тому, что экономика как прикладная социальная дисциплина, на определённом этапе формально избавилась попутно и от одиозного политического, морального наследия. В перманентном споре между утверждениями «науки делятся на естественные и противоестественные» и «науки делятся на общественные и антиобщественные» - экономика стала настойчиво претендовать на свою, специфическую нишу. В этой нише, балансируя между прецедентами и «научными законами экономики» (которые желательно принимать без доказательств, потому что это сугубо психологические мотивации), деятельность экономистов сформировала дополнительные сторонние представления о своём промысле. Согласно одной из них, «настоящий историк – это бухгалтер, историк в сослагательном наклонении – это экономист». Из этой внешней классификации понятно, что Маркс был некомпетентным бухгалтером (без всякой иронии, за разъяснение этого факта спасибо Энгельсу: «как ни силён был Маркс в алгебре, тем не менее техникой цифровых расчётов, особенно из области торговли, он владел не вполне свободно»[25]). Однако и его «прогрессивные» критики, благодаря обилию сослагательных наклонений в своих рассуждениях, тоже весьма предвзятые и ангажированные историческими интерпретациями экономисты. Экономисты, «объясняющие» экономику - влияют на неё до тех пор, пока не становятся объяснимыми мотивации экономистов.

Высказывания сослагательного антимарксиста Поппера вряд ли самый лучший, но, в силу вложенных в популяризацию его учения средств – наиболее известный пример этого, «ограниченного открытостью» мировоззрения. Надо уверовать не только в то, что «история смысла не имеет», но и в то, что её вообще не существовало, чтобы искренне писать: «Советский Союз создал самый большой в мире объём вооружений, в том числе и огромное количество ядерного оружия. И всё это для разрушения несуществующей преисподней и всех приписываемых ей мерзостей[26]». Учитывая, что в том же пассаже идеолог «открытого общества» поминает как единицу количественного измерения разрушительной силы - Хиросиму, то можно только порадоваться избирательности его памяти, не нашедшей других точек исторического отсчёта для накопления разрушительных вооружений. Удивительно не то, что «несуществующая» преисподняя, использовавшая ядерное орудие в Хиросиме, Поппером позиционируется в своём «напряжении сил против диктатуры» как сообщество открытых государств, смутные цели которых не могли понять «даже их ближайшие союзники[27]». Наличие в коллективе стран, противостоящих «Восточной монолитной деспотии», не самых открытых монархий Персидского Залива или диктатур Южной Америки - осталось без внимания, иллюстрируя расхожий афоризм «Самоса, конечно, сукин сын, но он наш сукин сын». Сложно представить аудиторскую контору, которая наняла бы такого наивного «бухгалтера» для целей финансового учёта, но такой персонаж вполне достаточен для деятельности массовика-затейника на детском утреннике. Представить реальную бомбардировку Японии (для разрушения которой Америка создавала и накапливала ядерные вооружения) деянием не национальным, а классовым, конечно, интересно для рейтинга, но слишком пагубно для кармы. Предварительно «обессмысленная» история, благодаря таким пассажам, становится концентрированно национальной (даже если, вопреки здравому смыслу, хоть на минуту предположить, что она могла бы быть не национальной).

И хотя количество политических фикций от создателя «открытого общества» значительно превосходит количество допущений социальной марксистской доктрины, по качеству они явно уступают не только «неизбежной диктатуре пролетариата», но и гораздо менее проработанным ответвлениям социальных теорий. Но наряду с множеством мелких брызг не может не радовать то, что некий «социализм неколлективистского типа» (по Попперу, и одновременно под влиянием марксистской догматики) в Европе всё-таки мог быть построен».[28] Даже проигнорировав такую мелочь, что словосочетание «неколлективистский социализм» лишено смысла, сложно забыть, что по мнению всё того же Поппера, «Капитализма в том историческом смысле этого термина, в котором его использовал Маркс, никогда не существовал на Земле».[29] Каким образом может быть одновременно осуществлена социальная доктрина, противоположная по своим задачам той, которой, в то же время, никогда не существовало - установить невозможно, но к этому все как-то привыкли. И можно только догадываться, из каких «умственных конструкций» Поппер изыскивал «своих русских читателей», которым писал свои столь непосредственные письма. Но, вероятно, им предполагалось наличие в СССР некоторого количества домарксистских закрытых сообществ, не дочитавших «Манифест» до строк о «бесклассовом немецком социализме», и неспособных сопоставить эту идеологическую модель с другими реалиями немецких социальных экспериментов.

Группы эти не могли быть большими, ибо явные гуманитарные недостатки огосударствления марксистской доктрины (к самым явным из которых можно отнести навязывание представления о социальных дисциплинах как о науке), у процесса были и относительно удачные стороны. В условиях идеализации «единственно-верного учения» догматизм образовательной машины мог сразу выявить степень погружения в изучаемый предмет, невозможно было отделаться рассуждениями на абстрактные темы, что в какой-то мере купировало восприятие депрессивных, кризисных явлений, снижение их яркости перед сверканием «подлинных вершин научного знания». Кризисы являются не только точкой, которая производит переоценку действующих хозяйственных связей и договорённостей, официальной и неофициальной власти покоящейся на авторитете или насилии, но и возвращает интерес к творению политэконома середины прошлого века. Схлопывание ипотечной пирамиды США 2008-го года наплодило такое количество фальшивых «цитат из Маркса», которое было совершенно невозможно представить в период преподавания лживого марксизма – тоталитарными методами. Это забавно не только из-за очевидной нелепицы «марксистских» цитат, но и в силу большей доступности, увеличения «открытости» как самой информации, так и способов её проверки в эпоху декларируемой глобализации. Для проверки идентичности пророчеств нет необходимости не только в знании информации, но даже и владения ей, новые средства связи – анализ изречений упростил сверх меры. Однако именно идеологическая цитата сделанная «под Маркса» для внемарксистской аудитории, не только осмысливается, но даже не проверяется, а берётся как данность социально-научного «предвидения». Ведь не только в немарксистских англосаксонских странах, но и в регионах, где марксизм был предметом изучения, гуляла «цитата», согласно которой «банки будут вынуждены давать всё больше кредитов, которые население е сможет отдать, в результате чего и наступит социализм».

Иллюстративным может быть и отсылка к Марксу представителей посткоммунистического Центрального Банка РФ, при ответе на «детские», экономические вопросы профанной аудитории, явленные в очередной постмарксистский финансовый кризис. При телевизионном, медийном шоу - обсуждении вопроса «зачем нужны акции, облигации и другие финансовые инструменты, которые государству надо спасать?», представители «постмарксистской» экономической практики перескакивали к ссылкам на «третий том «Капитала», в котором (по утверждению финансовых менеджеров) написано, что «без акций не было бы железных дорог». «В любой непонятной ситуации – ссылайся на Маркса». Конечно, это традиция прямой политической манипуляции, основанная на психологическом воздействии антипсихологического социального учения, но и она имеет несколько пластов. Ведь фразу о том, что «Является великое изобилие звонкой монеты, которую, однако ж, глуповцы презирают и бросают в навоз, а из навоза секретным образом выкапывают её евреи и употребляют на исходатайствование железнодорожных концессий[30]» некритичные постмарксистские инфанты могли бы прочесть и у Салтыкова-Щедрина. Но это знание у них не ассоциируется с приписанным Марксу доводами.

И если распространение фальшивых цитат, в условиях политического манипулирования, большого интереса не представляет (частная ложь политики – доведённое до логического предела ложное сознание идеологии), то именно избрание авторитетного объекта для манипулирования - становится «реальной движущей силой». Интереснее - не почему ложные цитаты, а почему – ложные цитаты именно из творчества Маркса, а не из других политэкономов? Конечно, ссылаться в кризисные моменты на Сороса, Поппера, Фридмана или Хабермаса – занятие, лишённое смысла, их авторитет вне марксизма ничтожен, и для использования в кризисных политических манипуляциях они непригодны. Но почему не Рикардо или Адам Смит, чей авторитет теоретически должен был возвыситься при уничижении марксистской догматики? Не срослось, догматике Адама Смита не доверяют даже те, кто навязывал моральное учение шотландского политэконома в качестве образца «классической экономики». Ведь уже в самом термине «классическая экономика» присутствует именно тот вариант политических манипуляций, который был использован Марксом для внедрения своей «научной теории классовой борьбы». Непосредственно Адам Смит для таких манипуляций, безусловно, простоват. Адамово творчество – не вызывает ажиотажного интереса публики, а теми редкими экзотами, которых Смитом можно оперативно заинтересовать - он воспринимается отчуждённо, как политический продукт викторианских религиозных переживаний и интеллектуальных ограничений. И оценку религиозности «внутри» английского общества поучениям Адама Смита давали не внешние социальные догматики, а внутренние политические практики. Именно унитарий Джозеф Чемберлен произнёс следующую фразу: «Эта система [частной собственности] настолько переплелась с нашими привычками, настолько санкционирована законом и защищена обычаем, что её было бы трудно, а может быть, и невозможно отменить. Но раз так, то я спрашиваю: какой выкуп готова собственность заплатить за ту безопасность, которой она пользуется[31]»? И если сама «интернациональная» система частной собственности должна платить за своё существование даже там, где закреплена на уровне условных рефлексов, то там, где нет условий для выработки аналогичных рефлексов, дебатируемым становится не только объём выкупа (и подразумевается, что он должен быть большим, чем в автохтонной среде, вырабатывающей систему), но и границы, формы существования англосаксонской системы социально-экономической коммуникации.
В кризисные периоды, в первую очередь, схлопываются фиктивные активы. Акции, облигации, закладные, и прочие производные, которые нельзя пощупать. Девальвируется Игра, которая, по Марксу – не работа. И на этой «не работе» построена система доверия между контрагентами, дававшая надежду низшим классам и легитимировавшая существование высших сословий, прятавшая систему феодальных отношений за вывесками социализма или капитализма, обосновывавшая свою гегемонию «научными» спекуляциями о «полезности» и «благе». Кризисы – это «не крикет», игра по этим правилам – окончена, заигравшиеся джентльмены оказались не совсем джентльменами. Исключение игры из сферы общественных интересов – направляет общественные интересы в сторону, обратную теориям игр, и беллетристика Моргенштерна, Джона Нэша, или анекдоты Эрика Бёрна – отправляется на свалку. Объектом спекуляции становятся высказывания, декларировавшие необходимость отсутствия спекуляции.

Меньшая ангажированность Маркса Лондонским Сити – сделала его, одновременно, хранителем авторитета и власти финансовых манипуляторов. Декларируемый «интернационализм» его учения отчуждает правящие классы от необходимости реагировать на «сиюминутные», «приземлённые» требования низших каст. Субъективно рекламируемая «открытость» могла существовать только в политическом процессе территориальной замкнутости, с опорой на демонстративную филантропию. «Показательные примеры» снисходительных подачек высших классов – низшим, могут существовать исключительно в тех случаях, когда объекты благотворительности сосуществуют в единстве взаимных «доверительных» благотворительных отношений. «Простые, идущие от чистого сердца» примеры получения индивидуальных компенсаций могли производить общественный эффект только тогда, индивид остаётся в рамках социума. Простейший пример снижения интенсивности классовой борьбы - оплата филантропическими фондами образования или научных исследований для ускорения (или хотя бы появления) вертикальной социальной динамики. Такой подвид «благотворительности» имеет смысл только в условиях, когда получатель грантов демонстрирует успешность «социальной инженерии», вертикальных «общественных лифтов», оставаясь в статичных пределах горизонтальных связей «прямой видимости». Социально ускоряющийся объект социальной снисходительности должен являться рекламным объектом произведённого благодеяния. Англосаксонская замкнутая филантропия, одновременно и расширенно воспроизводит классовую структуру общества, и столь же последовательно уменьшает остроту потенциальных классовых конфликтов. Ибо «здравый смысл», основанный на прецеденте, демонстрирует множество видимых примеров «добровольного» и традиционного материального вспомоществования бедных – богатыми, но не предъявляет примеров уменьшения нищеты через подачки низших классов – бродячему населению. Нищета, в принципе, служит средством устрашения низших классов от ярких проявлений социальной нетерпимости, угрожая им полной десоциализацией. Утилитаризм фразы Ницше «если бы милостыня подавалась только из сострадания, то все нищие давно бы умерли»[32] наиболее предметен в условиях замкнутого, островного пространства.

Повышение же субъективно понимаемой «открытости» достигаемой территориальным перемещением, уменьшает социальную наглядность, морализаторское влияние, ибо реципиент перестаёт ассоциироваться с донором в обыденных ощущениях, руководящих жизнью. «Благотворитель», оплативший обучение представителю низших классов на Континенте, «во французской стороне, на чужой планете» - теряет подопечного из вида, его деяние утрачивает фарисейскую социальную образцовость перевоспитавшегося «доброго дядюшки Скруджа». Поэтому неудивительна бесплодность, отсутствие перспектив у благотворительных манипуляций на континенте, где социальной динамике сопутствует динамика территориальная. Идеи «крови и почвы», рассматриваемые позитивистскими «социальными инженерами» как архаичные явления присущие только «тоталитарным идеологиям», для островного либерализма и прецедентного права свойственны настолько, что, в подавляющем большинстве случаев, не ощущаются самими носителями переживаний. Не ощущается настолько, что предельный, законченный, формально «научный» вид этому мировоззрению, и даже само обозначение способу восприятия было дано извне, на Континенте, Огюстом Контом.

А внутреннее субъективно-реактивное эмоциональное состояние доводит благотворительный иррациональный патерналистский фетишизм до крайних степеней смещения. Инфантильное высказывание Поппера: «В 1935 году Англия, несмотря на безработицу и гитлеровскую угрозу, была самой счастливой европейской страной, которую мне довелось видеть в жизни. Любой чернорабочий, кондуктор автобуса, таксист или полицейский был настоящим джентльменом[33]» - вполне показателен для зависимого (если не сказать резче) типа мироощущения. Английские патерналистские реформы в период с 23-го до 39-го года проводил такой политический деятель, как «творец Мюнхена» Невилл Чемберлен, и для людей, воспринимавших «безработицу и гитлеровскую угрозу» изнутри социальной инженерии, а не глазами мигрирующего открытого общественного кочевника, были другие характеристики для образа «счастья в европейской стране». К примеру, историк социальной политики Б. Дж. Бентли возлагал на Чемберлена ответственность не только за «договоры с гитлеровской угрозой», но и за то, «что он допустил, чтобы страна осталась таким же безрадостным местом для миллионов граждан, какой она была[34]». Способность взгляда мигранта Поппера «не видеть» очевидного отсутствия для Англии «гитлеровской угрозы» до прихода на высший государственный пост Черчилля, совмещается с возможностью увидеть в обитателях страны, воспроизводящей стереотип «джентльменства» – лишь набор стереотипов «джентльменства». «Открытый общественник» оказался способным не увидеть собственной закрытости (хотя корректен и марксистский термин «отчуждение») от реальных переживаний, как правящего класса Британии, так и общественных депрессивных ощущений.

Сложно даже понять, что именно имеется в виду под увиденным Поппером «счастьем английского джентльменства». Наблюдаемые им чернорабочий, кондуктор, таксист и полицейский – были во фраке и с моноклем? Или индифферентные британские филистеры не произносили в адрес мигранта из Германии тех слов, которые он привык слышать в свой адрес от непосредственных филистеров немецких (потому, что джентльмены произносили их по-английски)? Совершенно неизвестно, были ли джентльменами ещё более открытые общественники в вечнооткрытом городе Париже или это всё-таки удел северных широт? Ну, и наконец, то, что массовость «джентльменов» не бросалась в глаза мигрантам в южных штатах США - тоже объяснимо. Ведь, в конечном итоге, мигрант не обязан знать о существовании идеологии, отвечающей изоляционистскому, по-крестьянски экспансионистскому менталитету «одноэтажной Америки». Но, в то же время, понятно, что «джентльменство» в восприятии мигранта Поппера это категория не только этическая, иллюстрирующая резкое снижение социальных притязаний при миграции, но и эстетическая, компенсирующая классовый дискомфорт – национальным превосходством принимающей стороны. Восприятие «счастья» «бывшим» марксистом Поппером слишком очевидно перекликается с детским познанием «новизны», с отсутствием представлении о предыдущей истории и воспитательном (репрессивном) воздействии «новоприобретённой» цивилизации. И, в силу любви Поппера к тавтологиям и перефразированию, вполне корректно выглядит фраза «Открытое общество, каким его рекламировал Поппер - никогда не существовало». Интерпретации рассуждений об усилиях, которые тратили закрытые сообщества для сохранения и поддержания собственной гегемонии, представляются излишними.

И вряд ли Поппер осознавал, что в своей апологетике принимающей стороны – он, в крайне подобострастной форме высказал те же мысли, которые Энгельс высказывал с гораздо большей степенью свободы и «отчуждения», потому что «мог себе позволить». Клеймя «немецкое мещанство» и обосновывая его второстепенную роль, Фридрих приводил хоть какие-то этические обоснования для эстетического неприятия. Трусость, ограниченность, беспомощность и неспособность к какой-либо инициативе немецкого мещанства для него являлась подом неудавшейся революции и задержки в развитии. «Немецкое мещанство – вовсе не нормальный исторический этап, а доведённая до крайности карикатура, своего рода вырождение, как польский еврей – карикатура на еврея. Английский, французский и всякий другой мелкий буржуа отнюдь не стоит на одном уровне с немецким».[35] Не совсем ясно, к какой из карикатурных этических групп в данном случае относится Поппер, но явно не к немецким рабочим, которые по Энгельсу и являются группой, не имеющей отечества, поэтому и имеющей право на трансграничную эстетическую оценку.

Инфантильная непосредственность и вторичность Поппера характеризует и бесплодность копирования англосаксонской «почвенности» за пределы островного прецедентного права. Подачки филантропов (даже если к этим благотворительным субъектам хозяйственной деятельности относятся иначе, чем к прохиндеям) - на Континенте, в традиции права римского, воспринимаются в самом лучшем случае, как попытка лечить симптомы. Континент, лишённый англосаксонского прецедентного стремления к отчуждённому патернализму – нацелен на устранение субъективно понимаемых и постоянно ускользающих причин, а не следствий социальных диспропорций. «Виновного» в этой традиции восприятия римского правового поля, Поппер нашёл без особых терзаний. Конечно же, именно Гегель, а никто иной «противостоит братству людей, гуманизму, или как он его называл, «филантропии». Крайне сложно понять, насколько искренне Поппер считал финансиста Сороса или предшествующие его доброте и бескорыстию организации филантропов – учреждениями «братскими», и если братскими, то для какого именно братства, но в желании создать прецедент восприятия вороватых «филантропов» - «гуманистами» – он проявил явно незаурядное рвение. И хотя не факт, что его доводы будут убедительными для любого суда с правом прецедентным, и - точно не убедят суд, ориентированный на римскую традицию, но, в то же время, они достаточно показательны для деятельности депрофессионализированных «братских сообществ», кооперируемых в коммерческих организациях правозащитников.

Показательными могут быть и «политическая обида» операторов периода «первичной приватизации постмарксизма» на неудачи заведомо провального «нового консервативного реформизма». «Новые финансисты и филантропы», которым «социальные инженеры» англосаксонской традиции репрезентовали прецедент патернализма, субсидировали не техническое образование (дабы, по имеющейся исторической традиции, не увеличивать конкуренцию англосаксонской промышленности), а фиктивное, «гуманитарное», идеологическое, которое конкуренции не предусматривало. Естественно, что «перестройка» образования сопровождалась стимулированием миграции, дабы снизить конфликтный потенциал со стороны лиц, не имеющих воспоминаний в туземной истории, снизить уровень притязаний на и возможность обсуждения справедливости социальной динамики в устойчивых этических представлениях. Но «облагодетельствованный» социум – не мог порадоваться за своих братских товарищей, преуспевших в других регионах, а был вынужден любоваться деиндустриализацией и увеличением безработицы в промышленных секторах. И этому же процессу разрушения промышленности способствовал не только отток капиталов, но и приток кочевников, разрушающих возможность «новой социальной динамики». Более чем вероятно, что эту антипроизводственную деградацию сочли бы позитивным деянием видные марксисты Маркузе и Фромм или «антимарксисты» Поппер и Фон Хайек, но вряд ли их антропологическое представление можно считать универсальным для любого социума, территории и исторического периода. Самое смешное, что исходя из идеологии необходимости установления долгосрочного социального (или хотя бы политического) эффекта, «филантропия» нуворишей в РФ заранее обречена на провал. Их желание следовать образцам, имеющимся в странах опоры на прецедент (обещание завещать приватизированное общественное состояние на некую благотворительность) социум интерпретировал как «либо я, либо шах, либо падишах». Усилия «постмарксистских предпринимателей» ничтожны и на фоне того, что предприниматели, отгороженные от гегельянского марксизма, опираясь на эмпирическое знание прецедентного характера благотворительности, с предложением поучаствовать, к высшим классам идеалистической цивилизационной традиции – даже не обращались.


[1] Фромм Э Душа человека М.: Республика, 1992, стр. 320

[2] Фромм Э. Душа человека М.: Республика, 1992, стр. 309

[3] Душа человека стр. 376

[4] К. Маркс Наёмный труд и капитал

[5] Антидюринг

[6] К. Маркс «Гражданская война во Франции» стр. 7

[7] Л. Кертман Джозеф Чемберлен и сыновья стр. 259

[8] Маркузе Разум и революция стр. 48

[9] Поппер Карл Раймунд Открытое общество и его враги. Т. 2 –М. Феникс 1992 стр. 487

[10] Маркузе Герберт «Разум и революция» «Владимир Даль» 1999 стр. 5

[11] Открытое общество стр.230

[12] Поппер Открытое общество стр. 402

[13] Ясперс К., Бодрийар Ж., Призрак толпы, - М.: Алгоритм, 2007, стр. 16

[14] Ясперс К., Бодрийар Ж., Призрак толпы, - М.: Алгоритм, 2007, стр. 197

[15] Э. Фромм «Иметь или быть» стр. 339

[16] Маркузе Разум и революция, стр. 533

[17]Анти-Эдип стр. 91

[18] Манифест Коммунистической Партии

[19] Гегелевская философия права

[20] Капитал т. 3 стр. 481

[21] Маркс К, Энгельс Ф, Соч. т. 46, ч. 1 стр. 479

[22] Джозеф Чемберлен стр. 498

[23] Фон Хайек «Дорога к рабству»

[24] Фон Хайек «дорога к рабству»

[25] Капитал т. 2 стр. 318

[26] Открытое общество стр. 486

[27] Открытое общество стр. 478

[28] Открытое общество стр. 228

[29] Открытое общество стр. 458

[30] М. Е. Салтыков-Щедрин, История одного города, стр. 171

[31] Л. Кертман «Джозеф Чемберлен и сыновья» стр. 158

[32]Ф. Ницше Философская проза стр. 447

[33] Открытое общество стр. 476

[34] Джозеф Чемберлен и сыновья стр. 402

[35] Ф. Энгельс – П. Эрнсту 5 июня 1890 г. Маркс , Энгельс Избранные письма, Госполитиздат, 1948, стр. 418 – 420.

1.0x