ГОЛУБИ И ГОЛУБЯТНЯ
Западногерманская литература (а я до сих пор немецкую литературу и сегодня почти на уровне инстинкта, делю только так, даже теперь уже обращая взгляд в нее как бы в прошлое) мне любопытна по одной причине: как жил там, в стране раздербаненой, поверженной, и что чувствовал простой народ, переживший чудовищную катастрофу? А мы с ними, с немцами, теперь как бы баш на баш уже — только наша катастрофа, если еще не страшней по всем видам потерь: населению, территории, промышленному потенциалу и прочим их видам.
Одни руины Сталинградского тракторного завода в нынешнем его виде чего только стоят, где тогда схватились насмерть наши два народа.
Тема для нас, оказавшихся примерно в таких же параметрах бытия, представляющая по моим понятиям просто чудовищный и мистический интерес.
А что до деления немецкой литературы на западногерманскую и литературу ГДР — то мне это и сегодня реальность по причине, объясняюсь, следующей:
Они — глянь на ее крупных, знаковых представителей, слишком разные.
Одно дело Герман Кант, Йоханес Беккер (Johannes BECHER)…
(Хотя Йоханес Беккер (Johannes BECHER) здесь вообще стоит на особицу, как эталон антифашиста в самом его ярком и восхитительном качестве)
Причем это люди, которым в немецкости и любви к родине даже в малой толике не откажешь.
И другое дело, скажем Герман Бёлль и Вольфганг Кёппен…
Эти киты, так скажем, западно-германской литературы.
И не только разнящиеся взглядом своим мировозренческим на суть произошедших событий, но и на саму нашу действительность.
Даже по статусу тех лет они более чем разнятся: Герман Кант в самом пекле боевых действий пусть и не был, но в вермахте служил. Был в плену.
Бёлль в вермахте был, но был недолго и на периферии военных действий. И опыт его солдатский биографии (а я там искренне и пристально искал, прежде всего, большие события и большие откровения) большого интереса не представляет.
То есть вровень по фронтовому опыту Эриха-Марии Ремарка их и близко поставить нельзя.
А Вольфганг Кёппен и вовсе на фронте не был.
И тем не менее Кёппен в своих романах этот разлом в душе разгромленного и поверженного народа описал в своих послевоенных романах точно и со знанием дела.
Вот кусочек из его романа «Голуби на траве» (романа, который своими персонажами, в отличие от его романов других, к простому народу поближе) очаровательный меня. Дающий более чем глубокое объяснении и названию романа и самому времени.
(Что же до голубей, то тут есть знаковая символика тех лет, которую, я отношу к Пабло Пикассо и его всемирно известному голубю)
Теме ныне забытой, а ранее кричавшей в наших городах и весях крупными лозунгами «Миру мир!», на месте сегодняшних «Пейте, жуйте и выбирайте!». Голубь мира тогда был знаковым знаком на всех перекрестках эпохи, тогда одухотворенной будущим, чего сегодня и в упор теперь не увидишь, на нашем местячковом уровне, копающейся, хомячком надувая щеки в поисках идей, среди разного рода катаклизмов и скандалов, перешагнувших все пределы норм и морали.
Кусочек, перекликающийся с кусочком из моего романа–дневника «Сары-Сарайск — следствие по собственному следу», в котором, главный герой моего романа, подобно герою этого романа, Филлипу, присутствующему на встрече с заморским поэтом Элиотом, размышляет после встречи в краевой библиотеке с заезжими, себе цену знающими, московскими знаменитостями, наставлявшими в милой и элегантной беседе на путь истинный провинцию. Объяснявшей ей, сермяжной и восхищенной само собой, что есть такое — Апокалипсис и с чем его в порядочных пунктах духовного питания, едят:
«ГОЛУБИ В ТРАВЕ»
«Мне уже никогда не освободиться,— думал Филипп,— всю свою жизнь я искал свободу, но зашел в тупик». Эдвин упомянул о свободе. «Будущее свободы,— сказал Эдвин,— эго европейский дух, или же у свободы вообще нет будущего». Здесь Эдвин неодобрительно отозвался об изречении американской писательницы Гертруды Стайн, имя которой было совершенно неизвестно его слушателям. Рассказывали, что именно у нее учился писать Хемингуэй. Гертруда Стайн и Хемингуэй в равной мере не отвечали вкусу Эдвина, он считал их писания второразрядными и грошовыми, а они щедро платили ему той же монетой, ни в грош не ставя сочинения Эдвина, называя его эпигоном и утонченным снобом, слепо подражающим великой мертвой поэзии великих мертвых столетий. «Как голуби в траве»,— сказал Эдвин, цитируя писательницу Стайн, кое что из написанного ею все же застряло у него в памяти, но при этом он думал не столько о голубях в траве, сколько о голубях на площади св. Марка в Венеции, как голуби в траве, выглядят люди, по мнению некоторых просвещенных особ, пытающихся обнажить бессмысленность и мнимую случайность человеческого бытия и доказать, что человек свободен от бога и, следовательно, может свободно порхать в пустоте, бесцельно, бессмысленно
свободно, подвергаясь опасности угодить в силки птицелова и попасть к мяснику, но зато гордясь своей вымышленной, ничего не дающей ему, кроме нищеты, свободой — свободой от бога и богоподобия. «А ведь любой голубь,— сказал Эдвин,— знает свою голубятню и, как любая птица, существует лишь в божьей руке». Священники навострили уши. Кажется, Эдвин, льет воду на их мельницу? Неужто он — проповедник, хоть и без духовного звания? Мисс Уэскот перестала записывать. Она уже, кажется, однажды слышала то, что сказал сейчас Эдвин. Ведь точно такие же мысли высказала мисс Вернет на площади национал-социалистов, она точно так же сравнила людей с голубями или птицами, сказав, что их существование случайно и подвержено опасностям? Мисс Уэскот изумленно посмотрела на мисс Вернет. Неужели мысль о том, что человек подвержен опасностям и зависит от случайностей, настолько обща, что ее почти одновременно могли сформулировать известный писатель и гораздо менее известная школьная учительница? Мисс Уэскот была сбита с толку. Она ведь не голубь и вообще не птица. Она — человек, учительница, у нее есть занятие, к которому она себя готовила и продолжает готовить. У нее есть свои обязанности, и она пытается выполнять их как можно лучше. Мисс Уэскот нашла, что у мисс Вернет— изголодавшийся вид; какое- то странное, голодное выражение появилось на лице мисс Вернет; похоже, что мир и озарения Эдвина пробудили в ней страшный голод. Филипп думал: «А теперь он обратится к Гёте, эго чисто по-немецки, он хочет под конец сослаться на Гёте, на тот- закон-который-всех-нас-создал, и, подобно Гёте, Эдвин ищет в этом законе свободу: он ее не нашел». Эдвин произнес заключительные слова. Громкоговорители хрипели и трещали. Даже после того, как Эдвин закончил свое выступление, они продолжали хрипеть и трещать, и бессловесный хрип и треск в их беззубых ртах пробудил слушателей, оторвав их от грез и посторонних мыслей.
ВСАДНИКИ БУДУЩЕГО:
кто они — всадники апокалипсиса,
всадники в буденовках,
или всадники без головы?
…
«Сары-Сарайск»
...
«Анализ — более чем интересный.
Удивительного обаяния умные и проницательные люди.
Суть дела дня сегодняшнего объяснена ими до обескураживающе пугающего совершенства.
И логике — ни на мизер не откажешь.
Чего больше в этом пророчестве: страха ли, восхищения ли, или очарования умными людьми (действительно, а ведь не перевелись такие) одновременно?
Но выводы, при всей их обескураживающей точности их, и просчитанности, как бы, будущим вряд ли могут быть названы и по определению могут ли быть иными?
Пожалуй, все-таки нет.
В рамках замкнутой системы координат, если оставаться, или хотя бы ее образов и стереотипов — тогда нет.
Тогда как будущее — есть в завтрашний день прорыв. И только прорыв.
И ничто иное — по определению.
А не доведенный до логического конца абсурд, пусть объектно и пытающийся самопереформатироваться.
Отдающий сутью своей и помыслами архитекторов миропорядка чем-то текстами про Кащея-Бессмертного.
Ибо так — не бывает.
Кащей Бессмертный — это сказка.
При всей запредельности происходящего сегодня, когда действительно, и весьма успешно переформатируется вся и все.
Ну, скажем — выборы. Они как бы есть. И их уже давно как бы нет.
Есть как бы демократия…
Есть как бы образование…
…
Ряд этот можно сегодня выстроить довольно внушительный
Качество непременно должно переходить в качество другое, как бы кто там не старался диалектику развития общественных отношений переиграть и переформатировать.
Повторяюсь, анализ есть блестящая констатация для подтверждения этого более чем очевидного абсурда по экспоненте до самой высокой точки его падения.
Ибо то, что мы здесь наблюдаем — вся футурология с точностью калькуляции, что называется доведенная до белого каления и до конца.
Но нет в этом прогнозе качественного скачка. Как и в понимании того, как далее все будет развиваться.
И в этом, повторяюсь, при всем блеске аналитики и состоит главная прореха этой футурологии.
В рамках системных координат и в рамках пусть и противостоящей мировоззренческой схемы, опять-таки покоящейся в прокрустовом ложе ее и более ни в чем, иной вывод эта аналитика не даст, да и может ли дать? При той остроте, момента, чуть ли не дней ноябрьских обороны Сталинграда.
Но именно из этого качества анализа, да и собственно мировоззренческой платформы, на которой он выстроен, и разворачивается действо анализа и возникает, в конце концов, метафора анализа, применительно хоть к России, хоть к миру, в виде витязя (все-таки витязя, но не просто всадника, скажем без головы!) на распутье.
Само по себе в этом образе нет ничего ни порочного, ни лукавого, ни ошибочного, нет.
…
Но есть побудительный мотив для возражения, не отдающего дежурным оптимизмом уже только потому, что, история уже давала более чем захватывающие примеры его воплощения, причем в не таком уж далеком прошлом. И есть еще колоссально огромное количество людей, которое его очевидцами — были!
А авторы и на недостатках этого проекта тоже пусть и немного, но тоже попедалировали, и совсем в нем не искали ростки будущего, целиком и полностью замкнувшись на технологии Апокалипсиса и на хитромудрости его творцов.
Как мы знаем, всадники истории могут быть одеты не только в одежды всадников Апокалипсиса.
И они, эти всадники, вполне возможно не очень и вписываются в парадигму господствующего ныне представления об обществе, где есть что угодно, кроме социальных противоречий или они в нем сведены к мизеру.
И тем не менее, даже в худшем сценарии, который пишет нам сумеречный ли драматург, язвительный ли и все знающий аналитик, мрачной ли иронии фантаст или философ, в поисках возвышенного кроме средневековья более ни чего не знающий, есть ли резон всадников в этом одеянии, завтрашних ребят, может быть и не отягощенных глубоких знанием всемирной премудрости человеческой о человеческом счастье, а просто глотнувших, как это ныне модно говорить ветра перемен, сбрасывать со счетов?
А по моему — нет!