Авторский блог Николай Волынский 22:33 8 июня 2017

Глава 3. ВОЛКОВ, КАМЕРДИНЕР ИМПЕРАТРИЦЫ

Продолжение исторического детектива "Наследство последнего императора-2". Бывшему камердинеру императрицы Волкову чудом удалось убежать прямо из-под расстрела. Он бродил по лесам почти сорок дней, пешком добравшись из Перми в Екатеринбург...

На снимке: А.А.Волков

ПОСРЕДИ тюремного двора, вымощенного мелким круглым булыжником, стоял деревенский мужик – рослый, в косую сажень, в изношенной крестьянской поддёвке, отороченной серой смушкой и собранной на талии в гармошку, в полосатых портах и разбитых лаптях с грязными онучами. Чёрная с проседью борода, нечёсаная, свалявшаяся. Грязно-серые лохмы вылезли из-под полуразваленной шляпы, которая годилась разве что на воронье гнездо или для огородного пугала. Пришелец нерешительно оглядывался, словно не понимал, куда зашёл.

К мужику шагнул тюремный надзиратель.

– Чего-сь надоть, лапоть рваный? Не в трактир приперся. Стража, зачем пропустили?

Крестьянин вдруг выпрямился – резко, по-военному, и прямо-таки ошпарил взглядом надзирателя:

– Ты что же, Спиридонов, харю суконную свою так высоко задрал? – осведомился мужик. – Ведь сам – крестьянский сын! Как и я, между прочим. А часовой хорошо знает, кого надо пропустить. Лучше тебя знает.

Надзиратель вздрогнул, отшатнулся, выпучил по-рачьи глаза и густо побагровел, до синевы.

– Ваша милость, госпо… господин Волков? Вы ли это?..

– Трудно меня узнать? Верю, – усмехнулся мужик. – Но все-таки это я.

– Прошу покорнейше извинить, – резво согнул спину надзиратель. – Радость-то какая видеть вас в добром здравии!..

– Врёшь ты всё, Спиридонов. И не рад ты вовсе, и здоровье моё не так чтобы очень доброе.

– Вы к нам по делам? Чем могу служить-с?

– Ты уже мне услужил, когда я арестантом у тебя был. Начальник тюрьмы здесь?

– Ещё с паужина[1] не пришли-с. Да вот они – пришли, стало быть-с!

В железную калитку в воротах протиснулся толстяк в мундире и направился в контору. Пройдя мимо крестьянина, внезапно остановился, обернулся:

– Чего тебе надобно, любезный?

И вдруг вскричал:

– Господин Волков! Алексей Андреевич! Да вы ли это? Глазам своим не верю!..

– Тем не менее, это я, любезный Пинчуков. Резво ты мимо проскакал. А Спиридонов мне и вовсе чуть было плетей не пообещал. Совсем загордились вы тут при большевиках, вознеслись…

Начальник бросился к пришельцу, схватил обеими руками его руку и затряс так сильно, что с его круглой физиономии слетели капли пота. Потом отошёл на шаг, продолжая с изумлением разглядывать гостя с ног до головы.

– Трудно, трудно вас узнать! Как вы, однако, измучены. Значит, спаслись... А ведь мы вчера по вам панихиду отслужили!

– Благодарю за заботу, – усмехнулся Волков.

– Из Перми телеграмма приходила, что вас там в тюрьме были расстреляли!

– Значит, не до конца расстреляли... В такое, наверное, поверить нелегко.

– Нелегко! – подтвердил Пинчуков, снова хватая Волкова за руку. – А вы вон какой герой: прямо из зубов красных драконов вырвались!

– Кто сей? – спросил Модестов старика Чемодурова, но тот лишь всхлипывал и мелко крестился.

– И вы не знаете, Сергей Феофилактович?

– Теперь знаю. Не сразу догадался, – ответил Горшеневский. – Перед вами – господин Волков Алексей Андреевич, личный камердинер бывшей императрицы Александры. Натурально цепным псом при ней состоял. Никто мимо него проскочить не мог. Даже сам Распутин. Это же какие тайны царского двора он носит в себе!

– И я вспомнил, – сказал Модестов. – В списке заложников, расстрелянных в Пермской тюрьме. Из придворных там содержались генерал Татищев, матрос Нагорный... Отдельной графой – великая княгиня Елена Петровна со сворой холуёв. Ещё графиня Гендрикова и гофлектрисса Шнейдер. И Волков. Все расстреляны! Кроме княгини. Как же он объявился с того света? Воленс-ноленс подумаешь, без колдовства не обошлось.

– Какое колдовство, Алексей Автономович! – отмахнулся капитан Горшеневский. – Не один он такой на свете. Нужно просто хотеть жить. И, конечно, немного везения. Про Чистосердова, присяжного поверенного и члена управы до большевиков, слышали?

– А что Чистосердов?

– Прямо из-под винтовок, из расстрельного строя бежал.

Тем временем Пинчуков, увидев, как по воротнику поддёвки Волкова поползла вошь, сказал решительно:

– Знаете что, Алексей Андреевич? Пойдёмте ко мне. Баньку велю истопить-с, жена соберёт поужинать, чем Бог послал, наливочка найдётся – ещё довоенная, точнее, дореволюционная.

– Благодарю сердечно, – сказал Волков, растрогавшись. – Банька... – он мечтательно закрыл глаза. – Настоящее чудо... А вот и наш Терентий Иванович!

С крыльца конторы сошёл Чемодуров и, шаркая подгибающимися ногами, поковылял к Волкову. Они обнялись.

– Как, Терентий Иванович? Не получилось в Тамбовскую?

Чемодуров заплакал. Пинчуков и Волков переглянулись и одновременно вздохнули.

– Государь, – всхлипывал Чемодуров. – Государь, я узнал сейчас...

– Да, – сказал Волков. – И я узнал, ещё в Перми. Расстрелян, Царство ему Небесное... - перекрестился. - А что с семьёй?

– Нет, не так! – воскликнул с неожиданным упрямстсвом Чемодуров. Слезы у него моментально высохли. – Жив государь! И государыня! И детки! Врали красные бесы про расстрел. Врали!

– Вот как! – удивился Волков и снова переглянулся с Пинчуковым. Тот закатил глаза и развёл руками.

– Ведь вы тоже всё знаете! – с упрёком сказал Чемодуров начальнику тюрьмы.

– Не могу утверждать наверное, – осторожно возразил Пинчуков. – Я только четыре дня как в городе. Как большевики заложников стали хватать, загодя выехал подальше, в деревню, к родным супруги. Тем и спасся. Иначе не быть живу.

– А теперь на старую службу? – поинтересовался Волков.

– Не знаю. Комендант чехословацкий временно назначил другое начальство. Но и мне работа найдётся, – обещали в прежней должности. Тюрьма, хоть и пустая, но скоро будет тесно. Чистку большую чехи по городу делают.

Издалека послышался сухой треск – словно сломали пучок хвороста.

– Вот! – кивнул в сторону прозвучавшего залпа Пинчуков.– Уже вовсю чистка идёт. И то верно – иначе все вражьи дети тут не уместятся. Что, Терентий Иванович? Хотите что-то сказать?

Чемодуров не ответил – он съёжился и втянул голову в плечи.

– Так! Считаю, мы все решили, – заявил Пинчуков.– Сейчас велю запрягать. Если новое начальство позволит.

Капитан Горшеневский разрешил заложить пролётку, но кучера не дал. Пинчуков сам взял вожжи, через полчаса они были на самой большой барахолке Екатеринбурга. Здесь Волков выбросил свою страшную поддёвку со вшами, порты и лапти. Не торгуясь, купил ещё хороший макинтош на тёплой подкладке, за ним поношенный английский френч, яловые офицерские сапоги с одной уцелевшей шпорой и новенькие французские кавалерийские галифе – явно украденные со склада союзников. Белье покупать не понадобилось: Пинчуков, с разрешения Горшеневского, взял два комплекта исподнего у тюремного каптенармуса. Один для Волкова, второй чуть ли не силой сунул в руки Чемодурову: старик отказывался поверить в такое счастье.

Вечером на квартире начальника тюрьмы Чемодуров и Волков – оба красные, блаженно распаренные, в чистом белье (старое со всем населением сразу ушло в печь) – сидели за столом, где в блюде лежал поросёнок с пучком зелени в зубах – истекающий жиром, в коричневой корочке с белыми трещинами. Грибы были солёные и маринованные, к ним ещё зелёные полосатые шарики арбузиков, мочёных в бочке. Был и квашеный, по-местному, в бочке, омуль, от которого шёл такой дух, что непривычных жителей столицы Чемодурова и Волкова едва не вырвало прямо за столом. Но после первой рюмки кедровой водки, своей, не монопольной, омуль уже не показался тошнотворным.

После второй рюмки Чемодуров загрустил, глядя на ветки яблонь, которые через открытое окно протянулись прямо в горницу. Слегка оживился старик, лишь когда принесли самовар. Он выпил только два стакана, после чего Пинчуков велел прислуге отвести Чемодурова, засыпавшего на ходу, в постель.

А сам открыл ещё штоф – с другой водкой, прозрачно-зелёной, на черносмородиновых почках. Выпили ещё и ещё, после чего Волков свою рюмку отодвинул в сторону и покачал головой:

– Ещё совсем недавно думал: всё! Жизнь кончена навсегда, а Россия отныне – сплошной красный ад. Бесконечный. Ужас без конца.

– Ну что вы, родной мой! – возразил Пинчуков. – Их песенка спета. Вся Россия восстала против большевизма. Фронт на юге, другой на севере, третий на Волге, у нас уже четвёртый, свой, сибирский фронт образовался. И союзники – Антанта у нас, а у большевиков никого.

– Да, нет у них союзников, – согласился Волков. – Пока. На нынешний момент.

– И завтрашний момент им ничего не обещает, – заверил Пинчуков. – Все передовые державы на нашей стороне. Даже Северные Американские штаты. Даже Япония! С такими союзниками...

Он многозначительно двинул бровями и налил ещё по одной.

– Союзники ... – с неожиданной ненавистью произнес Волков и тут же оборвал себя. – А знаете, ваш омуль – настоящий деликатес. В Европе такого не знают.

– И не скоро узнают.

– А что до союзников... Не хочется самому верить, но жизнь заставляет. Это не союзники, любезный Григорий Степанович.

Вилка с омулем застыла в руке Пинчукова.

– А кто же?

– Грабители и мародёры. Неужто вы верите, что вооружённые иностранцы пришли, исключительно чтобы устроить наше счастье, что мы для них – прямо-таки братья родные? Чтобы потом, после краха большевиков, откланяться и уйти с такими же чистыми душами и пустыми карманами, как и пришли?

– Конечно, любая помощь должна быть вознаграждена, благодарность, знаете ли... – уклончиво произнес Пинчуков.

– Им не нужна наша благодарность. Им нужно наше добро! Причём всё и сразу. Выгодно будет белых поддерживать – поддержат. Предложат большевики больше золота, нефти, угля, леса – станут союзничкам Ленин и Троцкий братья родные...

– Вы, верно, очень измучились в эти дни, – ещё дальше отвёл от темы Пинчуков.

– Скрывать не стану. Измучился. Не дни – месяцы.

– Как же вам удалось уйти?

– Долгая история ... Вам, действительно, интересно?

– Очень, Алексей Андреевич.

– Хорошо...

…Мы прибыли в Екатеринбург из Тобольска в мае, второй партией, – с великими княжнами и цесаревичем. Сначала большевики увезли в дом Ипатьева только членов царской семьи. Потом комиссары возвратились к поезду.

– Волков! На выход.

Беру чемодан, была у меня еще банка варенья, но приказали банку оставить. Сказали: привезут мне её потом. Так и не привезли. Не жаль мне варенья, только зачем врать? Сказали бы честно: чаю с малиной захотелось, я бы так отдал.

Нас – гофмаршала Татищева, графиню Настеньку Гендрикову, госпожу Шнейдер Екатерину Адольфовну – отвезли в тюрьму. Меня с Татищевым – к заложникам, женщин в больничную камеру, обе были хворы. Через неделю пришёл новый приказ, ночью: «На выход – на вокзал».

– Меня тогда уже не было, – удовлетворённо отметил Пинчуков. – Господь вразумил: в самое время уехали мы с Макарьевной моей.

Волков кивнул:

– Да, нужно правильно читать знаки судьбы ... – он скользнул взглядом по яблоневой ветке, обронившей в комнате два жёлтых листка. Потом посмотрел вверх на синий бархат за окном, где прошуршал ветер, заглушая сонный треск цикад, а когда затих, цикады затрещали еще дружнее. В тёмном бархате медленно возникла свежая большая звезда.

– Да, – вздохнул Волков. – До чего же мы бываем легкомысленны. Надеемся, что всё само образуется, что Бог за нас всё сделает, – опасная привычка, я бы сказал смертельная. Чисто русская. Когда нас беда выучит?..

– Ещё по одной? Хороша получилась? – спросил Пинчуков.

– Изумительна!

Прожевав кусок омуля, Волков заметил:

– Хороша ваша водка. Даже в дворцовых погребах такой не сыскать... было. И, в самом деле, своя?

– Своя, своя. Чужой не держим. Даже монопольки. А насчёт знаков… Вы их видели? Читали?

– Да. Надо сказать, что тогда уже стали доходить до нас слухи о скором наступлении белых. Комиссары засуетились. Всем служащим выдали жалованье за три месяца вперёд. Понемногу уголовников, кто помельче, выпускать стали. Самое удивительное, заложников начали освобождать. И до нас очередь скоро должна была дойти – мы часы считали.

Однажды ночью вызвали в контору меня и женщин. Заложили две пролётки. В одну меня посадили с красноармейцем. На удивление, солдат был без оружия. В другую пролётку посадили Гендрикову и Шнейдер – вообще без охраны. Спрашиваю солдатика, куда везёт нас. Он отвечает – по-доброму так, вежливо:

– Или к семье царской, в Пермь, или прямо в Москву.

От такого ответа у меня сердце зашлось. Ведь мы уже знали о расстреле семьи, хотя не верили поначалу. Болтали также, что расстреляли только государя, а семья – в Перми. Но мы в эту сказку не поверили. Значит, плохо наше дело.

Приехали на вокзал. Солдатик:

– Вы здесь побудьте немного, а я схожу – ваш вагон, арестантский, поищу.

Ушёл красноармеец. Ночь. Вокруг ни души. Я слезаю с извозчика – кучер молчит. Будто не видит меня. Подхожу к женщинам. Говорю шёпотом:

– Слезайте. Уходим. Нельзя нам дальше ехать.

А они... Глазам и ушам своим не поверил: руками замахали, говорят в один голос:

– Нет-нет! Не пойдём, да и зачем? Нас же в Москву везут.

Дескать, если тебе что пригрезилось, то уходи сам. И этот кучер всё слышит, но делает вид, что ему наши разговоры неинтересны.

– На тот свет нас везут, – говорю. – Поймите, наконец! Опомнитесь. Верьте мне!

Они снова руками машут: слышать не хотим.

– Господи! - перекрестился Пинчуков. – Помяни царя Давида и всю кротость его. Ведь это был момент!

– Да, – вздохнул печально Волков. – Само провидение нам говорило: «Спасайтесь! Даю вам случай!» Я знак понял, а женщины… За ошибку свою, за наивность недопустимую они очень скоро заплатили. По высшей цене. И я мог заплатить. Потому что никуда не ушёл.

– Так что же вы-то? – воскликнул Пинчуков.

– Понимаете ли… Я и сам тогда засомневался. Может, и, в самом деле, зря паникую? Ведь кто оставит смертников без охраны? А нас оставили. Значит, не на погибель везут? Но вот если я сейчас уйду, они вполне могут женщин расстрелять. Со зла, что ушел.

Тут и красноармеец наш вернулся. И смотрит на нас так странно! Будто удивляется, что мы еще здесь.

Повёл нас в арестантский вагон. Там много народу уже было, тут же и великая княгиня Елена Петровна, принцесса сербская. При ней самая настоящая миссия – чуть не дипломатическая: майор армии Мичич, солдаты Милан, Божич и, представьте себе, Абрамович, серб, между прочим... И секретарь миссии – русский майор Смирнов.

– Они же подданные иностранной державы!

– Да, кроме майора… И Елены Петровны. Она – супруга великого князя Иоанна Константиновича. Значит, уже наша. Приехала мужа повидать и хлопотать об освобождении. Причём, от имени правительства Сербии. Князь содержался в Алапаевске, в ссылке.

Большевики не пустили Елену Петровну в Алапаевск, приказали возвращаться домой. Она ни в какую: без мужа никуда не поеду. Сказала, что правительство Сербии хлопочет перед Лениным об освобождении князя и ждет от него на днях верного положительного ответа. Тогда красные ей предложили пожить в гостинице. И поместили в тюрьму. Сказали – здесь самая лучшая в городе гостиница для таких, как она.

Короче, привезли нас в Пермь и сразу в тюрьму.

– Там, я слышал, порядки потяжелее, чем у нас, – заметил Пинчуков

– Как сказать ... Я не почувствовал. Смотритель тамошний благожелательным человеком оказался. Но кормили плохо.

На прогулку выходили только я и майор Смирнов. Когда хотели, тогда и гуляли: запретов не было. Сербы не ходили, боялись: во дворе иногда расстреливали. На глазах у всех охрана убила бывшего жандармского офицера Знамеровского. В тот день к нему жена с сыном из Гатчины приехали, но свидания им не давали. Знамеровский и выразил неудовольствие, сказал охране что-то резкое. Его тут же и убили. Прямо во дворе.

И вот как-то ночью приходит в камеру надзиратель:

– Кто Волков? Одевайтесь.

Привёл в контору. Там ждут трое красноармейцев. При оружии. Простые, славные русские парни.

Пришли Гендрикова и Шнейдер. Настенька Гендрикова спрашивает, куда нас теперь.

– В пересыльную тюрьму.

– А потом?

– А потом в Москву. Это уж точно на сей раз, не сомневайтесь.

Настенька и Шнейдер повеселели: не на расстрел. Мне же стало очень тревожно – до холода в сердце.

Когда набралось заключённых одиннадцать человек, мы колонной, попарно, тронулись в путь.

Вели нас пятеро конвоиров, командиром матрос – весёлый, с папироской.

Провели нас через весь город. Скоро на Сибирский тракт вышли. Я удивляюсь: где же пересыльная тюрьма? Один арестант мне отвечает:

– Давным-давно миновали пересыльную. Я знаю, я сам тюремный инспектор.

Значит, на расстрел.

И тут я внезапно окоченел, будто в лёд превратился. Ни страха, ни ужаса – никакого чувства. Будто я уже и не я.

Оглянулся, вижу – старушка Шнейдер с корзиночкой в руках едва ковыляет. Настеньку не вижу.

Едут навстречу крестьяне, несколько возов с сеном. Остановились, заговорили с конвоем.

Матрос дал команду свистком – стали и мы. Смотрю на ближайший воз, на лошадь, которая сзади воза стала и сено из него щиплет.

И тут, словно молния ударила меня. Будто со стороны себя самого вижу – как я в темноте проскальзываю между лошадью и возом на другую сторону дороги и в лес. Хорошо, прыгну, а дальше? Вдруг там забор – ведь не видно ничего.

Снова свисток матроса:

– Вперёд!

Мы идём.

Стало чуть-чуть светать. Оказалось, не зря сомневался: по обеим сторонам дороги высокая изгородь, выше моего роста.

И вдруг наши конвойные такие любезные, такие услужливые стали! Предлагают каждому, у кого вещи, помочь нести дальше. Всё ясно. Чтоб не мёртвых грабить. Отобрали корзиночку и у Шнейдер. А в корзиночке той, я еще в тюрьме видел, две деревянные ложки, несколько кусочков хлеба да еще мелочь какая-то женская. Пустяки, в общем. Всё равно взяли, мародёры.

Свисток. Матрос кричит:

– Направо!

Свернули на другую дорогу, боковую, – в лес. Здесь уже забора нет. Снова свисток.

– Стой! – кричит матрос.

Снова возы с сеном нам навстречу. И эти остановились, мужики с конвоем разговаривают.

Тут слышу голос где-то в глубине у меня – то ли в сердце, то ли в душе. И говорит мне с укоризной: «Ну что же ты стоишь, глупец! Беги!» И сразу как будто кто-то сильно толкнул меня в спину, хотя сзади не было никого. Но боль от толчка была натуральная и затихла не скоро. «Спаси, Господи!» – подумал я. Перекрестился, пригнулся, проскочил между возом и лошадью, перепрыгнул канаву и пустился изо всех сил в лес.

Лесок был редкий, мелкий, сплошной валежник под ногами. Сзади кричат: «Стой! Стреляю!» Я еще больше наддал, как вдруг споткнулся. И в тот же момент раздался выстрел, потом второй. Пули просвистели над головой.

Слышу: «Всё, готов!» И потом: «Не останавливаться, вперёд!» И свисток матроса.

Выдержал я минуту, резко вскочил и, петляя, добежал до больших деревьев.

Я мчался без остановки, продирался через кусты, завалы бурелома, через валежник. Провалился в болотце по пояс, выбрался, слышу: винтовочные залпы вдалеке.

Потом узнал: расстреляли всех, а на старушку Шнейдер, видно, из-за её нищей корзинки, даже пулю пожалели. Прикладом снесли полчерепа, головной мозг выпал на землю. Слава Богу, хоть скончалась в секунду. А некоторые умерли не сразу, их опять же прикладами добивали.

Волков замолчал, потёр ладонью грудь с левой стороны.

– Еще стопочку? – предложил Пинчуков. – Как лекарство.

– Лекарство? – усмехнулся Волков. – Разве есть лекарство от ежедневных ужасов? Главное, какой смысл большевикам в таких зверствах? Врагов себе плодят. Чем им угрожала Шнейдер? Настенька? Я?

– Слушайте! – перебил Пинчуков.

Вдалеке раздались несколько сухих винтовочных залпов.

– Ну, а это как назвать? – хмуро произнес Волков. – Чехи проводят чистку среди русского населения. Кого вычищают? Кого расстреливают? Кто им дал право? Без следствия и без суда... Изверги, хуже большевиков. По крайней мере, не лучше, «освободители».

Пинчуков промолчал и налил еще по одной.

– Сколько я бежал, не знаю. Казалось, полдня, пока не упал без сил под какой-то стог. Лежу, перед глазами круги цветные, ничего не вижу вокруг, грудь горит внутри и сердце сейчас лопнет. И кажется мне – да так натурально кажется – будто все это на самом деле со мной уже было. И лес, и воз с сеном. И матрос со свистком, и лошадь, таскающая сено…

Пролежал я долго. Уснул, и приснилось мне, что я умер. Проснулся в страхе – нет, живой. Встал и пошёл наудачу в ту сторону, где вроде бы должен быть Сибирский тракт. Вообще, нужна любая дорога, а уж она куда-нибудь да приведёт.

Когда вышел на дорогу, солнце пошло на закат, быстро темнело. Странно, мне поначалу совсем не хотелось есть. Потом захотелось зверски. Я шёл пшеничным полем, пшеница уже колосилась вовсю. Я срывал колосья, растирал в ладонях, но зерна еще не затвердели, и погрызть досыта не удалось, но хоть мучного молока из колосьев пожевал. Когда совсем стемнело, ушёл в лес ночевать, снова нашёл стог.

Попытался уснуть, но какой там сон – холодно! И страшно: чуть звук какой или ветка треснет, сердце от ужаса заходится.

Утром снова вышел на дорогу. Навстречу крестьяне – женщины, в основном. По народной привычке, здороваются с незнакомым и при том как-то странно смотрят на меня. Потом понял – ведь я без шляпы, только носовым платком голову обмотал. И оттого всем непривычен и подозрителен.

Проходил мимо какого-то хутора. На огороде пугало. Снял я с него рваную шляпу, нацепил на голову и пошёл дальше. Теперь встречные не удивлялись.

Голод меня уже с ног валил. Долго собирался с духом, наконец, в следующей деревне постучал в самую бедную избу. Вышла пожилая худая крестьянка. Попросил кусочек хлеба. Она вынесла довольно большой ломоть, а когда попросил попить, принесла воды и стала извиняться, что квас у неё не готов.

– Надо было побогаче дом выбрать, – хмыкнул Пинчуков

– Не скажите, – возразил Волков. – Богатые, как правило, прежде всего, ищут выгоду. Выгодно отдать меня красным – отдали бы. Бедный человек чаще добр, сердечен и честен. Можете мне поверить. Хотя и среди бедных вы тоже встретите редкостных подлецов.

Только я попил воды и пошёл со двора, как из дома напротив, из окна, женщина машет мне, зовёт. Подошёл. Она из-под полотенца на столе достала мягкий, еще горячий хлеб.

– Спрячьте на дорогу, – говорит. – Сейчас я вам ещё огурцов дам.

Вот вам весь русский человек! Ни одного вопроса – откуда, куда иду. Видели только, что трудно мне, на лице читали беду.

Рассовал я огурцы по карманам, ушёл в лес, там поел спокойно. Ничего вкуснее не знал в жизни, как этот тёплый хлеб и огурцы – сладкие, только с грядки.

Пошёл я дальше на восток. К вечеру хотел было попросить в очередной деревне ночлег, но не решился. Пошёл в лес, там зарылся в свежий стог. И так сладко выспался, что почувствовал себя счастливым. А почему нет? Жив, невредим, меня не преследуют, от голода не помру – ведь я в России. А в Екатеринбурге уже белые могут быть. Может, уже пришли.

Утром, как запели птицы и солнышко согрело стог, я проснулся, нашёл ручеёк, попил воды, умылся и снова в путь. Так несколько дней шёл – в деревнях мне давали не только хлеб, но часто приглашали за стол, кормили обедами и даже один раз налили чарку перед едой.

Так дошёл до широкой реки – не знаю, как называется. Через неё мост. А на мосту стража – издалека не пойму, кто.

Идёт навстречу женщина с ребёнком. Спрашиваю, можно ли мост пройти. Она остановилась, внимательно на меня посмотрела и говорит:

– Не надо вам туда идти. Там красные, тут же вас арестуют.

Огорчился я. Она смотрит сочувственно:

– Идите, в той стороне увидите церковь. Заходите, там хорошие служители. Всё вам скажут и помогут.

Пришёл в церковь, там как раз всенощная закончилась. Дождался, пока церковь опустеет. Собрался с духом – все же открываться страшно. Думаю: была не была, все в руках Господних. Если Бог спас меня, значит, для чего-то я ему понадобился. Захожу в церковь, там дьякон уже уходить собрался.

– Отец дьякон, я к вам с просьбой.

– Пожалуйста, – говорит. – Говорите.

– Я нахожусь в храме Божьем и надеюсь, что вы, служитель Господа, меня не выдадите.

– Даю вам в том моё слово.

Рассказал свою историю.

– Стало быть, вам нужен Екатеринбург.

И рисует на бумаге дальнейший мой путь. Указал, через какие деревни можно идти без опаски, а какие следует обходить.

Забыл сказать вам, Пинчуков: тут не только дьякон был, но еще и церковный староста. Даёт мне десять рублей и долго извиняется, что больше дать не может. Моей благодарности не было предела.

Дьякон повёл меня к себе домой, накормил очень хорошо и оставлял ночевать. Но я отказался, потому что боялся навлечь неприятности на добрых хозяев. Дьяконова супруга мне продуктов мешок спроворила – хлеба, масла коровьего, колбасу домашнюю, бутылку молока, ещё что-то.

Переночевал снова в лесу и пошёл по указаниям дьякона. Везде, где он говорил, я находил добрый сердечный приём.

Так я дошёл до большого села Успенское. Не доходя села, встречаю двоих мужиков с топорами. Поздоровались.

– Далеко идёте? – спрашивают.

– В Успенское. К родне. Правильно иду?

– Да вон на ту церковь идите и попадёте.

Успенское мне дьякон не советовал. Не доходя, свернул в сторону и попал в совсем маленькую деревушку. Выселки, как видно. Никого вокруг, словно всё нежилое. Только в последней избе у окна сидит крестьянка. Смотрит на меня – строго, молча.

Я поздоровался и спросил, каким путём можно обойти Успенское.

– Иди прямо, барин, до поворота, потом свернёшь по левой руке и увидишь – там мужики мост чинят, а Успенское справа окажется. Только поспеши. Через дом от нас живёт большевик. Да вон его мать идёт! Сейчас же донесёт сыну.

Я поспешил, удивляясь: хорош барин в шляпе от пугала огородного! И все же крестьянина во мне женщина не признала.

Дорога пошла дальше широкая, хоть и в топкой грязи после ночного дождя. Скоро увидел боковую сухую тропинку в лес. Только к ней направился, как вдруг спину словно холодом обдало. Оглядываюсь: сзади телега, а в ней – трое.

– Стой! – кричат, и лошадь нахлёстывают не жалея.

Я прибавил ходу, надеясь, что телега в грязи увязнет, не разгонится. Навстречу – воз с сеном. Пропустил я его, и когда воз поравнялся с телегой и закрыл меня от погони, быстро по тропке нырнул в лес.

Оглянулся. Телега стоит. Мои преследователи расспрашивают мужика, видно, обо мне.

Я – пулей в чащу, куда глаза глядят, без памяти. Скоро понял, что погони уже нет. Тут и лес кончился. Усталый, весь мокрый, вышел на опушку.

Стоит избёнка без дверей – здесь в таких крестьяне отдыхают на покосе или пахоте. Зашёл туда, снял одежду просушить и как-то задремал. Сквозь дрёму слышу: лошадь фыркнула рядом, телега подъехала. Остановилась у входа – теперь мне не уйти

На телеге мужчина и женщина. Спрашиваю, не их ли эта изба. Говорят, их собственная. Конечно, я рассыпался в извинениях, что без спросу занял.

– Ничего страшного, – отвечают. – Отдыхайте, Бог с вами. Мы работать пойдём, оставляем провизию: вот чай, хлеб, картошка, сахар. Котелок и таганчик. И спички. Воды в реке наберёте, дрова есть. Отдыхайте, сколько угодно.

Наелся, напился чаю от души. Пошёл в лес, отыскал хозяев, поклонился в пояс с благодарностью и спросил, где можно переночевать. Показали, как в их деревню пройти.

На пути наткнулся еще на крестьян – стог мечут. Два мужика, две женщины тут же. Одна спрашивает – таким сладким голосом:

– Здравствуйте, уважаемый, куда идёте?

Очень мне не понравился её голос. Я не знал, что ей ответить. Потом сказал, что ищу ночлег.

– А вы прямо к нам и ступайте. У нас часто ночуют. А это мой сын. Вася, пусть они у нас переночуют, ладно?

– Мне-то что? – буркнул Вася. – Пусть, если так хочет.

– Вон наша деревня, – продолжает сладкоголосая. – Но сначала к старосте явитесь – такой порядок. Скажите, что на ночлег пришли к Собакиным. Он покажет нашу избу. Располагайтесь пока без нас, отдыхайте. А мы вернёмся до захода солнца.

На всем пути я ощущал себя уверенно, на душе было спокойно. Везде меня встречали и провожали, по крайней мере, как доброго знакомого.

Но сейчас, в ответ на сладкий голос, я почувствовал знакомый холод на сердце. «Не надо идти, – думаю. – Остановись».

А, с другой стороны: ну что плохого может быть? Красных давно не слышно, наоборот, все больше разговоров о белогвардейской армии. Дошли уже до крестьян имена полковника Каппеля, адмирала Колчака, чешского генерала Гайды. Слышали об их походах на Казань, о захвате государственного золота. Хотя, по-моему, большинство народа не очень вникало в события. И революция, и война, и зверства большевиков – всё это далеко, в городах, где господа с жиру бесятся. А у крестьян и без того хлопот много – от зари до зари, без продыху. Не до господских забот и глупостей.

Правда, некоторые в разговорах со мной удивлялись: как же так царь бросил свой народ? Разве может государь вот так, по своей воле оставить власть, он ведь получил её от Бога. Стало быть, труды государственные ему наскучили, и от Божьего завета он отступил? Бог накажет.

Больно мне было слышать такое. Но ведь правда! Именно из-за отречения государя империя рухнула. А он говорил, что надеялся, что всё будет наоборот, стоит только отречься. Надеялся, что на Россию сама собой снизойдёт победа в войне и потом – вечная благодать? С чего бы это?

Иной раз я думал: да, были в феврале волнения в столице, беспорядки. Надо было твёрдость показать и навести порядок умелой силой. Разве можно во время войны допускать смуту? А ведь она исходила из Государственной Думы! Почему государь не ввёл военное положение по всей империи – война того требовала! Была у него сильная армия, и вся государственная власть. Как легко он отказался от России!

Одно дело, когда требуют отречения под страхом смерти. Вспомните: шайка гнусных изменников, по приказу своих английских хозяев, пообещала императору Павлу Петровичу жизнь, если он отречётся от престола.

Но государь предпочёл погибнуть жестокой смертью и принять корону мученика, но никому не отдать корону царскую, потому что и корона, и жизнь монарха не ему, смертному человеку, принадлежат. А Богу и всему русскому народу. Тем более что еще год назад народ в большинстве любил своего царя, верил ему. И если бы понадобилось, государь Николай Александрович мог обратиться ко всей России за поддержкой, и люди стали бы на защиту своего государя, раздавили бы разрушителей и подстрекателей.

Ведь на самом деле, против царя и империи в феврале выступила, в основном, небольшая кучка негодяев – аристократов, приближенных к трону, богачей-мироедов, фабрикантов, адвокатов, генералов-изменников, включая бывшего главкома, великого князя Николая Николаевича. Ну, еще болтливые юристы с депутатами, разные партийные проходимцы… Да и почти все великие князья бунт готовили, Им самим власти верховной захотелось. Они уже планы строили, как предать смерти государя и государыню.

Но это были планы кучки трусливых мерзавцев. Болтать они умели, а как до дела – в кусты! Февральские, а потом октябрьские события это доказали. И сегодня доказывают.

Получилось что? Известный толстяк из Думы председатель Родзянко прислал царю несколько панических телеграмм. Поддержал Родзянку другой негодяй – начальник генерального штаба Алексеев, самое доверенное лицо императора, царь верил ему, как себе. Он обманул всю военную верхушку, всех командующих фронтами. Представил дело так, будто император уже почти что отрёкся. Генералитету остается только поддержать царя в его намерении, одобрить, соблюсти простую формальность. Одобрили… Не генералы, а стадо баранов.

А потом в Ставку явились еще два проходимца из Думы – Гучков и Шульгин. Приехали, умирая от страха, оттого что их, с их предложениями царю отречься, немедленно арестуют и посадят в крепость. Верно: заниматься изменением государственного строя во время войны – неизбежно вести страну к катастрофе. По-другому не бывает.

Они что-то бормотали невнятно, но неожиданно государь их выручил! Заявил, что еще до их приезда он решил немедленно отказаться от тысячелетний державы и бросить её к ногам десятка или пусть даже сотни проходимцев и прохвостов. И прохвосты, получив империю, не знали, что с ней делать, кроме как уничтожить. Каким был «Приказ номер 1» Временного правительства? Приказ об уничтожении армии. Нет армии – нет государства. И тут же, прохвосты, стали хлопотать о создании «новых республик» – какой-то там Украины, Грузии, Таврии… Не дожидаясь Учредительного собрания, которое, по их же обещаниям, и должно принять новое устройство. Но все это им позволил царь, объявив себя «бывшим». Росчерком карандаша уничтожил монархию, хранить которую клялся, не жалея своей жизни. Жизни, которая опять-таки не ему принадлежит, а России, всему народу!

Государь Николай Александрович сбросил себя священное бремя власти так легко, словно скинул с ноги старую туфлю. И меня сбросил. И убитых старушку Шнейдер и Настеньку Гендрикову. Но в первую очередь, – свою семью.

Я уже говорил: мы, ещё в пермской тюрьме, слышали, что государь расстрелян, а семью большевики перевезли куда-то «в надёжное место». Никогда я в такое счастливое спасение государыни и деток, увы, не верил: жизнь научила. По натуре своей я человек незлобный, жестокостей за собой не замечал. Но... Бог все видит. Наверное, такую страшную плату именно Высшая Сила потребовала от того, кто нарушил договор с Нею.

Сколько раз я в эти дни слышал от крестьян, из самой глубины народа, что они хотят и землю от большевиков получить, и царя не потерять. Поскольку России без царя никак нельзя: такая у неё особенность. «Мы за царя и советскую власть!» Или: «Царь во главе советской власти!» – вот такие желания сегодня у крестьян. Не у всего крестьянства, но они есть. Можете себе представить? Звучит невероятно, но я таких видел и слышал достаточно.

– Я тоже такое слышал как раз вчера от местного бондаря, – заметил Пинчуков. – Земля ему не нужна, зверства большевиков его не коснулись. Поэтому он за советскую власть, но только чтоб с царём.

– В деревню, где жили Собакины, я пришёл быстро, отыскал старосту, назвался мещанином Ивановым, который ищет ночлег. Староста долго, недоверчиво молчал, сверлил меня взглядом. И сказал:

– Я же вижу, что у вас другое имя и происхождение. Не буду спрашивать, коли вам так надо. Куда идёте? Секрет?

– Пробираюсь в Екатеринбург. Говорят, там уже чехи?

– Говорят – и только... Никто оттуда к нам пока не был. Значит, вы не красный...

– Сам спасаюсь от них.

– Места у нас спокойные, но всяко бывает. Людишки поразболтались, страх потеряли, шалят на дорогах, да и в деревнях грабят. Позавчера на Ивановку – десять вёрст отсюда – налёт был. Вооружённые люди. За чехов себя выдавали, а командир – уж точно натуральный чехословак. Сказали, что красных ищут, даёшь обыск! Заодно пограбили деревенских. Пятерых девок испортили, а мужиков, которые за своих дочерей вступились, повесили. Лови их теперь!

– Неужто белые так могут себя вести? А, главное, чехи?

– Может, и белые, может другого цвета... Красные тоже налетают, обыскивают и грабят – тоже под видом, что ищут белых. А скорее всего – просто воры, каиново отродье. Одного опознали. Из Ивановки на каторгу выходил. За убийство священника. А когда власть взял ваш Керенский, то всех душегубов на волю повыпускали. Вот и гуляют. Нет на них ни закона, ни исправника, ни урядника с жандармами. Да, – вздохнул староста. – Можно ли поверить: еще год назад жили, как люди! Небогато, чаще бедно, но как люди. Мыслимое дело – знать не знали красных, белых, зелёных, Керенского, Ленина, Ваньку-варнака из Ивановки, большевиков с эсерами... А всё Сашка с Гришкой. Довели народ до смуты, чтоб им на том свете вечно раскалённые сковородки лизать!

– «Сашка» – это вы про кого? – я почувствовал обиду и стыд оттого, что вынужден снова слышать мерзость о государыне – о честнейшей, порядочной, самоотверженной женщине, которая, как простая, трудилась с утра до ночи, знать не хотела развлечений и балов с танцами. Сама выучилась на сестру милосердия, по фронтовым госпиталям в операционных трудилась, выносила отрезанные руки и ноги, перевязывала солдат, ночные горшки за ними выливала. И девочек научила и заставила работать, делать то, за что не каждая крестьянка ещё возьмётся. Скажу вам от души, Пинчуков: государыню я бесконечно уважал и даже любил, как сестру или даже как родную мать.

А Распутина я не любил. Но и он не заслужил клеветы со всех сторон. А когда передаст Феликс Юсупов, депутат и безумец Пуришкевич и великий князь Дмитрий Павлович стали душегубами, совершили величайший грех человекоубийства над Распутиным, то меня тогда больше всего, до ужаса, потрясло поведение родной сестры государыни – великой княгини Елизаветы Фёдоровны. Сама она к тому времени монашеский постриг приняла, основала обитель в ней же и служила игуменьей. И вдруг посылает радостные телеграммы убийцам! Поздравляет! Пишет, что душегубы свершили «святое дело». Это по-христиански?! Кто им дал право отбирать чью-то жизнь? Даже если это Распутин. Или в сто раз хуже. Только закон и суд имеют такое право.

Я притворился, что не понял старосту, и спросил, о ком он.

– Так я же про неё говорю – про царицку! Огромный гнев в народе пробудила, когда с Гришкой разврат творила. Вот вам и революция, вот вам – красные, белые, черные грабители и насильники, вешатели!..

– Знаете ли, – с горечью сказал я старосте. – Мне, может, в нынешний момент и не следует говорить, но и молчать не могу. Заверяю вас от всей души, Господь свидетель: разговоры про какие-то «шашни», извините, государыни Александры Фёдоровны и сибирского мужика Григория Распутина – всё от начала о конца гнусная ложь, грязная клевета!

– А вам-то откуда такое ведомо? – прищурился он.

Я заколебался и, было, пожалел о своих словах, но все же решил не отступать.

– Глядя на вас, уважаемый, я уверен, что вы честный человек и не выдадите меня хоть белым, хоть красным.

Он ничего не ответил, но кивнул.

– Вы правы: я не тот, кем назвался. Около двадцати своих последних лет я прослужил августейшей семье. Сам я из крестьян. Попал сначала по набору в Павловский полк, откуда взят на службу к великому князю Павлу Александровичу. Потом переведён в Зимний дворец. И стал камердинером у самой государыни. Так что вся её жизнь, до мелочей, мне хорошо известна, она проходила перед моими глазами. Я знал даже такие вещи, которые и государю-то все известны не были. Поэтому, положа руку на сердце, заверяю вас: все разговоры о предосудительных отношениях императрицы с Распутиным – гнусная выдумка. Такое во дворце просто невозможно скрыть, там всё и все на виду. Но, к сожалению, многие этой клевете поверили, потому как распространяли её высокопоставленные персоны – министры, генералы, великие князья, депутаты, всякая газетная сволочь. И, конечно, германская разведка.

– Зачем же им такое понадобилось, ваша милость – как вас, бишь, величают?

– Меня зовут Алексей Андреевич. А вас?

– Михаил Спиридонович.

– Так вот, Михаил Спиридонович, ложь понадобилась, чтобы бросить тень на всю царскую семью, на всю династию и вообще на самодержавие. Вот, мол, до чего докатились, как низко пали. Не имеют права у власти оставаться. И доклеветались до революции.

– Зачем же им, царям, понадобился деревенский мужик Распутин?

– Затем, Михаил Спиридонович, что старец Распутин обладал некоей магнетической силой. Он лечил наследника цесаревича от тяжёлой и мучительной болезни. Самые знаменитые доктора не могли. А Распутин мог. И как после этого бедные родители должны были относиться к целителю?

– Да известно, как… Все мы люди, все родители. А что вы, Алексей Андреевич, искали в наших краях?

– Меня Бог спас от расстрела в Перми. Теперь, как сказал, пробираюсь в Екатеринбург. К чехословакам.

– Очень вам далеко еще идти.

– Понимаю. Но мир не без добрых людей, они мне всё время помогают. Теперь ищу ночлег на сегодня.

Староста подумал немного и сказал:

– Я бы вас к себе взял, но я староста, и мне неудобно вас брать. Однако я определю вас сейчас к какой-нибудь хорошей семье.

– Благодарю покорно. Я уже определился к Собакиным, они меня пригласили. Сказали, чтобы сейчас шёл к ним в избу, а они придут вечером, после покоса.

Тут он странно посмотрел на меня и сказал, будто чему-то удивляясь:

– Именно к Собакиным? Зачем же вы так решили?

– Я не решил. Случайно встретил их в лесу, они и пригласили. Что-то не так?

– Не знаю-с... Ничего худого про них сказать не могу. Только… странные они какие-то, что-то там не то... Поселились они здесь недавно, года три. Откуда перебрались, не говорят. Никому не докучают, но и сами особняком. Тут у нас по домам распределяли пленных немцев на работы, за харчи. Так Собакины от немца отказались. По ночам куда-то ездят, возвращаются под утро. Куда ездят, не говорят никому, хотя в деревне вся жизнь на виду, никто ни от кого не таится. А когда появляются тайны, это не нравится не только мне, старосте. Людям тоже не нравится. Они беспокоятся: почему тайны? Что такое надо скрывать?

– Да вот они уже возвращаются.

Староста выглянул в окно.

– Да, они. Ну, Бог вам помоги. Если что, приходите. Заметьте, моя изба – четвертая с краю.

Тут подошла к нам жена старосты и сует мне в руки хлеб, из печи, и говорит, извиняясь:

– Уж не серчайте, что на людях даю вам хлеб, только я сразу Собакиных не заметила.

Изба у Собакиных оказалась добротная, пятистенная на две половины – зимнюю и летнюю. Там еще оказалась мать хозяина – древняя старуха в каком-то совсем не крестьянском чепце, чистая Баба Яга. Хмуро оглядела меня:

– Кто таков? Купец? Коробейник?

– Просто странник, - ответил я как можно скромнее.

Видно, ей не понравился ответ, потому как зыркнула на меня и отвернулась, злобно шепча что-то себе под нос.

Младшая Собакина прикрикнула на старуху и велела постелить мне в зимней избе.

– Что там стелить? – огрызнулась старуха. – Не барин, чай. И на полатях отдрыхнется.

Я сказал, что не стоит беспокоиться, и хуже ночевал. Скоро молодая хозяйка позвала к столу.

Выложили картошку в мундирах, зелёный лук, квас. За ужином я пытался незаметно изучить хозяев. И в самом деле, странные люди. Все четверо, не стесняясь, разглядывали меня, словно корову на ярмарке оценивали. И глаза у них – будто в каждый на дно положили кусочек льда.

Старуха принесла огромную бутыль с мутной самогонкой. Хозяин подмигнул мне, налил большой стакан и предложил мне выпить за знакомство. Я и раньше-то самогонку терпеть не мог. Сейчас пить вообще нельзя было в моем положении и состоянии. И я сказал: дескать, доктор строго запретил мне, потому что при моих хворобах могу даже от одного глотка водки помереть в один момент, прямо за столом. Вижу, им мой отказ не понравился, хозяин и старуха злобно на меня глядят. Хозяин сам мой стакан выпил. А молодая хозяйка снова патоку льёт.

– Да что там с одной чарки да под закуску! У меня и мясо сейчас поспело – когда еще сможете поесть по-человечески?

И ставит на стол деревянное блюдо с большими кусками горячего мяса. У меня прямо слюнки потекли. Но опасаюсь, что теперь уж точно заставят выпить. И я удержался, заявил, что сыт, и спросил для вежливости:

– Барашка приготовили?

Хозяин в ответ хохотнул, выпил второй стакан, крякнул и полез прямо пальцами в блюдо.

– Кабанчик, – сказал он, жуя. – Маловат, но успел нагулять жирка. Бери, уважаемый, не стесняйся.

Мясо кабанчика мне показалось слишком красным для свинины. Я еще раз поблагодарил и сказал, что свинину не ем вообще.

– Так ты, дядя, жид? – подал голос хозяйский сын – здоровенный балбес; этот прямо-таки меня пожирал ледяными глазами.

– Нет, православный. Но доктор мне и свинину запретил.

– От этих дохтуров только помираешь быстрее. Все болезни от них, - буркнула старуха. – Раз ты, милок, наелся, так иди и спи, потому что вставать завтра до света.

В зимней половине было душно. Я открыл окно, забрался на полати, полежал с полчаса и понял, что не усну. Страх охватывал меня, какого еще не было – липкий, удушливый. Лежу и дрожу.

Тем временем в летней избе ужин продолжался. Через открытую дверь хорошо был слышен звон стаканов. Разговоры становились громче, ожесточённее, пока старуха не прикрикнула:

– Тихо! Разошлись, окаянные! Так он не уснёт.

И наступила тишина. Потом слышу – жиг! жиг! «Зачем нож точить на ночь глядя?» – удивился я.

И сразу же слабость меня сморила. Вот-вот в обморок хлопнусь. И голос – тот самый, который давеча бежать мне приказывал, говорит: «Нельзя слабеть! Держись! Иначе быть беде».

Снова заговорили на той половине, заспорили. Тихонько я прокрался к двери. Слышу старуху:

– Бросьте его! Толку-то – кожа да кости. Пусть уходит.

Хозяин ей в ответ:

– Не «пусть», а какой-никакой филей вырезать можно.

И снова – жиг! жиг!

Старуха, видно, разозлилась:

– Я сказала: не замай! Без нужды нам. Ещё от купца лохань полная, а на этого только соль переводить.

Страх с меня слетел мгновенно. Бесшумно я обулся. Окно, по счастью, так и оставалось открытым и смотрело прямо в сторону леса, а до него шагов пятьдесят. Осторожно выбрался через окно и дал стрекача, как заяц, – в самую чащу, не разбирая пути.

Продирался сквозь кусты, натыкался на деревья, влетел в болото, насилу выбрался на сухое. Прислушался – вроде никакой погони, тихо. Только филин на сосне рядом ухает. Скоро вышла луна, стало светло, и я подуспокоился – главное, всё теперь видно вокруг.

– Ах, батюшка Алексей Андреевич! – воскликнул Пинчуков в ужасе. – Вот страсти-то! Я бы прямо там на месте помер от страха. Храбрый вы, сударь, человек! Поистине.

– Снова Бог спас, – скромно ответил Волков, принимая чарку с зелёной жидкостью. – В который раз... Потом я узнал, что на следующий день Собакиных казнили – всей деревней. Вилами закололи. Сами судили, сами исполнили. Утром неожиданно староста пришёл к ним – меня проведать. И как раз увидел ту самую лохань с солониной из проезжего купца. Он, крестьянин, басне про кабанчика не поверил, а сразу догадался. Потому-то у них и глаза такие были особенные… Нечеловеческие.

Пинчуков глотком осушил свою рюмку, вместо закуски наложил на себя крестное знамение и снова:

– Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его.

– Сильно я вымок в болоте. Да тут еще роса выпала. Но зато иду уже не торопясь, сердце успокоилось. Дышу. Глядь – передо мной опушка, А посреди стог сена. Свежий, но уже сухой. Зарылся в сено весь, только щёлку оставил, чтобы наблюдать. Совсем успокоился и даже начал подрёмывать. Только голова склонилась, как вдруг кто-то вроде локтем толкнул меня – да так больно, как тогда перед расстрелом.

Гляжу – вокруг никого. Тишина. А уже знакомый голос мне: «Гляди в оба!»

Послушался. Гляжу. Ничего не вижу. Луна уже прямо надо мной.

Как вдруг на краю леса два огонька засветились, как две капли фосфора. Потом задвигались, к ним еще два огонька присоединились. Покинули лес и поплыли через поляну в мою сторону.

– Волки? – спросил шёпотом Пинчуков. И сам себе кивнул: они, конечно.

– Они, – подтвердил бывший камердинер. – Остановились, постояли и снова ко мне двинулись.

И я заметался в душе своей. Стог мой – посреди поляны, до ближайшего дерева мне не успеть. Шарю по карманам – да что искать? Ничего в кармане нет, даже нож перочинный обронил только что, видимо, на болоте.

Волки все ближе, и вот я их уже хорошо могу рассмотреть: один матёрый, другой поменьше, полегче – волчиха. В отчаянии схватил я ладанку на своей груди – там капелька елея освящённого, из Морского собора, где святитель отец Иоанн Кронштадтский служил, и шепчу: «Спаси и помилуй, Господи Иисусе, отец Иоанн, заступись за меня перед Господом и Царицей Небесной! Господи, Ты меня не для того спас, чтобы я убежал от двуногих волков, а попался четвероногим…»

Волки все ближе. Остановились в шагах десяти. Оба одновременно потянули воздух, принюхались и вроде совещаться стали, что им дальше делать.

И как снова двинулись, тут я и говорю им громко и с обидой – только не смейтесь, Пинчуков! Вам бы тоже там не до смеху было:

– Господа волки! – говорю им, как равным. – Разве вам леса мало? И не стыдно пугать меня, и так замученного и испуганного? Идите своей дорогой, мало чести нападать на слабого странника! А ведь я, может быть, ваш родственник. Дальний, но всё же.

Боже мой – остановились волки! Будто поняли меня – стоят и молчат. Я тоже молчу. Матёрый вздохнул, прямо как человек, и на подругу свою смотрит: что, мол, скажешь? А волчиха изящно повернулась ко мне хвостом и повела своего кавалера назад, в лес. Вы думаете, они меня поняли? Что это было?

– Сказать по чести, не знаю, – осторожно ответил Пинчуков. – Но ведь вы из крестьян и знаете, что волки летом не нападают. Да и зимой стараются обходить человека стороной. Ну, разве что сумасшедший среди волков попадётся. Или изголодавшийся до смерти. Или изверг – хуже человека.

– Никого в природе нет хуже человека, – возразил Волков.

Издалека снова донёсся очередной винтовочный залп.

– Слышите? – спросил Волков.

– Да как же – слышу...

– Освободители наши! – снова разгорелся Волков. – Кто им дал право? И чем они лучше большевиков, которые хватали невиновных людей в заложники и также бессудно расстреливали? Как меня? Как старушку Шнейдер?

– Дела, дела… – вздохнул Пинчуков.

– Не надоел я вам своей болтовнёй?

– Опять вы… Никакая это не болтовня! – возразил Пинчуков. – Да и как выговоришься, душе легче. Правда?

– Правда, – согласился Волков и задумался.

– С того случая, – продолжил он, – я стал я опасливее. Боялся открыто выходить в каждую деревню, Да и красные стали попадаться. Ночлега уже не просил – только хлеба. В один дом постучался, вдруг выскакивает старик с длинной седой бородой.

– Ты что, босяк, безобразничаешь?

– Странник я. Мне бы хлеба кусочек или сухаря.

– Хлеба? – закричал старик. – Сухаря? Пошёл вон со двора, морда большевистская!

– Я не большевик, – попытался возразить я, но он словно не слышал. Схватил вилы и бросился на меня.

Пришлось убегать. И от кого? От брата, можно сказать, по классу. Скажите мне честно, Пинчуков, похож я на большевика?

– По правде сказать, не знаю. Разные они. Вот говорят, что у них много офицеров служит, даже генералы немалым числом к ним перешли.

– Да уж слышал.

– И дворяне среди них попадаются. Вот Ленин, ихний главный разбойник, – дворянин. Я его папашу знавал в своё время, когда в Симбирске служил, – Ульянова Илью Николаевича. Хороший был человек, кстати, из нашего крестьянского брата. Его государь Александр Александрович лично награждал, за труды в дворяне возвёл.

– За что же? – поинтересовался Волков. – На какой же ниве пахал отец главного разбойника?

– На народной. Школы новые открывал для крестьянских детей, училища. Можно сказать, свет нёс нам, тёмным. Добрый был человек, мягкий.

– А мы теперь из-за сынка страдаем, – усмехнулся Волков. – Вот ежели бы он своего отпрыска почаще розгами угощал, и жизнь бы так не повернулась.

– Как знать, как знать, – уклончиво заметил Пинчуков. – Все в руце Божией.

– Тем временем, в природе стало холодать. Особенно по утрам, – продолжил Волков. – И бродить по лесам стало очень плохо. К тому же я с удивлением обнаружил, что почти не приблизился к Екатеринбургу. Хожу по кругу, попадаю в одни и те же деревни. В некоторых меня уже узнавали, уже без просьбы давали хлеб и приглашали за стол. Часто так было: кормят, угощают чаем и сахаром, а сами сахар не едят – бродяге оставляют, то есть мне.

– Вот давайте мы по этому поводу чайку! – предложил Пинчуков. – Маша! У тебя самовар, небось, застыл уже?

Вошла кухарка с заново раздутым самоваром.

– Вы такое говорите, барин! – обиделась она. – Чтобы у меня – да застыл?

– Ну, это я просто так спросил, на всякий случай, – словно оправдываясь, сказал Пинчуков. – Маша строгая у нас. Начальница. Я иногда её боюсь.

Кухарка дёрнула подбородком, выпрямилась и исчезла. Через несколько секунд появилась с серебряным подносом, на котором горой лежали кренделя, плюшки, сибирские шаньги, пирожки с вареньем, капустой, рыбой и творогом.

– Тёплый! – растроганно сказал Волков, беря пирожок. – А запах-то! Божественный! Совсем забыл о таких.

– Вот и пробуйте, ешьте, пока горячие, – сказала кухарка. – А не хватит, еще принесу.

И принялась разливать чай.

Волков отставил в сторону опустевший стакан и продолжил.

– Так вот, когда я обнаружил, что хожу по кругу, я был почти в отчаянии. Сколько потеряно времени и сил, всё на одном месте топчусь. Уже потом я выяснил, что и не следовало спешить: пришёл бы в Екатеринбург неделей раньше, точно попал бы к красным. Так что не леший меня водил по кругу, а все та же спасительная сила.

Изучил я еще раз схему, которую мне дьякон начертил карандашом, и решил, что надо идти в деревню Усолье – там живёт знакомый дьякона крестьянин, кустарь. Он, быть может, выведет на нужный путь.

По дороге надо пройти в деревню Распадово, точнее, село – как обозначил дьякон. Значит, там церковь должна быть. Встречный крестьянин мне подсказал идти туда не Сибирским трактом – там сплошные красные разъезды и заставы. Нужно идти просекой.

– Не заблужусь?

– А вы, сударь, чаще назад оглядывайтесь, линия просеки хорошо видна.

Через пару вёрст просека упёрлась в дощатый забор. За ним – две крестьянских избёнки. Надо перелезать.

Тут слышу – колокольчики. Сбоку, из лесу, вышла крестьянская девушка в лиловом сарафане, выгоревшем на солнце, и в новых жёлтых лаптях. Она гнала двух черно-пёстрых коров, у каждой вымя разбухло: значит, на дойку.

Спрашиваю, как идти в Распадово, далеко ли. Она смотрит на меня, как на сумасшедшего.

– Так вот же, дядя, Распадово, перед вами.

– Но здесь только два дома. И церкви нет. Может, есть еще какое-то Распадово?

– Нету другого. А следующая деревня – Усолье. Только через забор не лезьте, там калитка есть справа.

Вот так деревня! Хутора крупнее бывают. Вошёл в первую избу, в сенях сидит старик, тачает сапоги.

– Можно войти?

– Ишь, спросил, когда уже вошёл, – проворчал он. – Что скажешь?

– Позвольте попить.

Смотрит старик на меня. А я, надо сказать, совсем бродяга стал. Борода – дикая, длинная, отощал, весь в грязи. Да и насекомые замучили.

– Ишь, воды ему! – фыркнул старик. – Старуха, поди-ка сюда!

Зашла старая крестьянка.

– Видишь, какой гость пожаловал?

– Здравствуйте, – говорит хозяйка и поклонилась – мне, бродяге.

– Пить будто бы хочет. Налей ему молока, да пирожков дай и собери чего-нибудь в дорогу.

Когда я поел, старик спрашивает:

– Далеко собрался, сокол, и кто сам-то будешь?

– Так – прохожий. А иду к чехословакам.

– Вон оно... Прохожий. К чехословакам, значит... А ведь я тебя уже видел. В Больших Бабах. Знаешь такое село? Был там?

– Неделю назад был.

– А ты знаешь, что никто не верит, что ты из простых. Говорят люди, из фабрикантов или из поповского сословия. От кого скрываешься? Натворил что? Каторжник беглый?

– Ничего не натворил, просто жить хочу. А скрываюсь от красных. И, как уже сказал, иду к чехам. Говорят, они уже в Екатеринбурге.

– Где чехи, мы того не знаем, а красных вокруг – что сельдей в бочке. Их ты не обманешь, никогда не поверят, что ты низкого сословия. Как пить, расстреляют. А если кто тебе ночлег даст, того тоже расстреляют – для острастки. Какая теперь жизнь, такие и порядки.

– Знаю, – упавшим голосом сказал я. – Сейчас пойду, спаси вас Господь.

– Не торопись так сразу, – заявил старик. – Митька! Ступай сюда.

Со двора явился парень лет двадцати.

– Чего звал, тятя?

– Ну-ка, неси сюда что у тебя там есть из одёжи. Помочь надо доброму человеку, нельзя ему в таком виде ходить вокруг.

Парень принёс поношенную, но еще очень хорошую поддёвку, чисто выстиранные полосатые портки, ношенные, но еще крепкие лапти и чистые онучи.

– Одевайся! – приказал мне хозяин.

Я запротестовал, но он шикнул на меня, и я, скрывая удовольствие, послушался.

– Свою одежонку свяжи в узел. Когда выйдешь к своим, снова наденешь.

– А как же ваш сын? – смутился я. – В чем ему ходить?

– Не твоя забота.

– Нет-нет! Вот пальто моё – очень еще хорошее, английское, дорогое. Только почистить. И сапоги еще послужат.

Ни в какую – не берут. Тогда я сказал, что возвращаю подарки. Парень сильно смутился, потом несмело взял пальто.

– Ну, с Богом, ступай теперь.

Стали прощаться, как вдруг хозяйка говорит:

– А как же он через реку?

– Да, – согласился старик. – Мост какие-то разбойники пожгли – то ли красные, то ли белые, а то и шайка Спирьки Кривого – с каторги пришёл до срока, Керенский ваш его освободил.

– Я его переправлю, – сказала дочь хозяйская – та девушка, которая коров гнала и сейчас принесла после дойки два ведра парного молока.

Вывела она лошадь неосёдланную, взобралась на неё, сзади я – на круп лошадиный, и так перешли реку.

И двинулся я дальше очень довольный. Поддёвка моя – на меху, лапти лёгкие, прочные, не протекают. И в холод, и в жару в них одинаково хорошо. За поясом у меня – топор: сын хозяйский в последний момент его мне вручил, поскольку крестьянину без топора в лесу делать нечего.

Пришёл я в Усолье, где был приятель дьякона. Спросил, проведёт ли он меня к чехословакам.

– Ой, нет-нет! – замахал он руками. – И не просите. Раньше бы провёл, а сейчас никак. Везде красные заставы, разъезды.

Пошёл я тогда к церкви – заперта. Нашёл священника, прошу помочь пройти к чехам.

– Бога ради! – испугался священник. – Даже не говорите об этом. Мать, дай хлеба, а вы, пожалуйста, поторопитесь.

Тут послышался топот копыт. Попадья глянула в окно и обмерла:

– Господи помилуй! Красные – уже в деревне, скачут!

Священник страшно побледнел и схватился за сердце.

– Господи, что же делать, что же делать?.. – зашептал он и опустился без сил на лавку. И на меня смотрит, а у самого слёзы в глазах.

Ноги у меня, словно снежные, таять начали и исчезать. Но я сумел удержаться от слабости. Спрашиваю:

– Огородами можно пройти к лесу?

– Можно! – говорит священник. – Только незаметно, под заборами. Спаси вас Господь!

Крадучись под плетнями, я залёг и дождался, пока отряд красных проехал мимо. Они начали обыскивать дома – хорошо, что с того края деревни начали, а не с этого.

Выбрался я, вышел на дорогу и медленно, с трудом воздерживаясь, чтоб не побежать, двинулся к лесу.

Вдруг сзади – лошадиный топот. Оглянулся – трое верховых в военном, без погон, скачут.

– Стой! Стой! – кричат.

И тогда я задал стрекача. Бегу изо всех сил, а топот ближе. Потом выстрелы – пули над ухом свистят.

Я прыгнул с дороги на пашню, потом снова на дорогу, чтобы не дать им прицелиться. Неожиданно дорога кончилась, поперёк неё – канава. Перелез через неё – снова стреляют, и снова, по счастью, мимо, а петлять я уже не могу. Нет сил. И дыхание кончилась.

Лес уже рядом, на крайней сосне вижу – белка по веткам прыгает. А топот вроде тише. И совсем стих.

Оглянулся – лошади у красных перед канавой упёрлись. Не хотят перескакивать. Всадники посовещались и повернули шагом обратно. Остановились возле дома священника, спешились, вошли. Скоро оттуда донеслись выстрелы...

Долго я сидел под сосной… Поднялся с трудом и, шатаясь, словно оглушённый, снова тронулся в путь.

Несколько дней я шёл на восток, стараясь держаться Сибирского тракта. Днём прятался в лесу, а с темнотой выходил на дорогу.

Еда кончилась. И когда уже был не в силах терпеть голод, ночью пробрался в деревню и постучал в избу, где ещё был огонь: значит, хозяева не спали.

Двор большой, хозяйство, видно, крепкое. В сенях хозяйка отрезает огромный кусок сала, а женщина городского вида отсчитывает ей деньги. Рюкзак у этой женщины доверху набит продовольствием.

Разговорились. Слово за слово, и я сказал, что пробиваюсь к чехам. Поколебавшись, женщина сказала, что она с мужем и братом тоже наладились в Екатеринбург – уже неделю в пути. Я обрадовался.

– Возьмите меня с собой!

Женщина снова поколебалась. И согласилась.

Я представился, в двух словах сказал, кто я и откуда. Она назвала только своё имя – Елена.

Хозяин принёс большой круг деревенского сыра. Елена стала расплачиваться. Я решил: раз меня берут в компанию, надо участвовать. Были у меня десять рублей. Но Елена наотрез отказалась взять деньги.

– Ведь последние? – спросила.

– Последние, – признался я.

– Вот пусть у вас пока останутся. А там видно будет.

Мужчины ждали в лесу, за околицей. Конечно, они были очень недовольны моим появлением. Но когда я рассказал о себе, смягчились и согласились взять меня.

Мы пошли очень быстро и уверенно. Муж и брат Елены – Андрей и Владимир (фамилии я не решился спросить) – явно были офицеры, оба в военном, конечно, без погон и знаков различия, у обоих револьверы.

Шли всю ночь, делая короткие остановки. Когда начало светать, на землю упал туман – очень густой, но держался по колено. Нам он не мешал, так как мы шли по твёрдой дороге. А когда туман сошёл, увидели перед собой небольшую реку. Через неё узкий мостик из трёх брёвен переброшен. Андрей резко остановился:

– Стоять! Тихо.

Он напряжённо всматривался вперёд. Потянул носом воздух и посмотрел на Владимира. Тот тоже принюхался.

– Махорка, – шёпотом сказал Андрей. – Деревня?

– Костер на берегу, – ответил Владимир.

– В лес! – скомандовал Андрей.

Мы расположились за густым кустарником. Увидеть нас с дороги было невозможно.

Я спросил Андрея, почему он так встревожился.

– Костер на нашем берегу, а берег крутой. Кто там может находиться?

– А рыбаки?

– Может быть, и рыбаки. Разведать надо. И вот что: если вдруг окажутся красные и будет погоня, бежать будем все в разные стороны.

– Как же нам потом собраться вместе? – испугался я.

– Как получится. Однако, цель у нас одна, дорога тоже, направление общее. Будем надеяться на удачу.

– Лошадь! – вдруг шепнул Владимир.

Я ничего не услышал, но скоро и до моего слуха дошёл стук копыт.

Быстрым шагом в сторону моста шёл чалый иноходец, на нём без седла – крестьянин. Когда он приблизился, меня словно кипятком ошпарили. Это был мужик, у которого Елена покупала еду.

Он поравнялся с нами и вдруг придержал лошадь. Остановился и внимательно стал разглядывать кусты.

– Видит нас? – шёпотом спросил Владимир.

– Молчать! – прошипел Андрей. – Не дышать!

Мужик постоял еще немного, потом тронул бок иноходца каблуком сапога и двинулся дальше. У моста он спустился под крутой берег и исчез из поля зрения.

Вскоре послышались голоса. С берега наверх поднялись трое верховых в солдатском, без погон.

Одного из них, коренастого солдата на кауром жеребце, я узнал тот час: он и еще двое давеча гнались за мной и расстреляли священника, отказавшего мне в помощи. До сих пор не могу себя простить за то, что навлёк на него беду...

Остановившись на пригорке, они о чем-то тихо говорили с крестьянином.

– Такие рыбаки, – шепнул мне Владимир.

Наконец, всадники и крестьянин попрощались. Они медленно спустились по берегу к мосту, шагом поднялись на противоположный берег и скрылись за пригорком. Мужик вернулся своей дорогой. Теперь он около нас не останавливался.

Мы просидели в своём убежище, наверное, около часа. Наконец, Андрей скомандовал:

– Вперёд!..

Но едва мы сделали первые шаги по узкому бревенчатому мосту, как из-за пригорка другого берега блеснули несколько огоньков и раздались выстрелы. Засада! Они нас ждали.

Я увидел, как пуля пробила голову Елены и вышла через затылок. Женщина упала сразу, во весь рост, как топором подрубленная. Рядом с ней рухнул Андрей. В грудь Владимира попали две пули. Одна, безусловно, предназначалась мне, но в момент выстрела я инстинктивно спрятался за его спину. Вместе со всеми я упал и замер, притворяясь мёртвым.

Из-за пригорка показались красные – пешие, с винтовками наизготовку. Выждали несколько минут и медленно подошли к нам.

Остановились около Андрея. Один вытащил из кармана шведскую серную спичку, чиркнул ею о голенище сапога, зажёг и поднёс огонь Андрею прямо в глаз. Веко у него вздрогнуло. И сразу в него всадили три пули.

Большевики передёрнули затворы, подошли к Елене. И ей ткнули горящую спичку в глаз. Она не шелохнулась. То же и Владимир.

Красный направился ко мне. Подошёл, и пока он зажигал новую спичку, я выхватил из-за пояса топор и всадил ему в голову. Тут же перевернулся на мосту и упал в воду.

Река оказалась совсем неглубокая и по-осеннему чистая. Одежда сразу меня потянула на дно. Плыть под водой я не мог. И потому просто пошёл ко дну, отгребая обеими руками. Совсем близко от меня, мелькали пули, пронизывая воду и оставляя за собой белые линии следов.

Должен вам сказать, дорогой Пинчуков, вообще-то, я хороший пловец. Еще со своего деревенского детства. И мог держаться и плыть под водой довольно долго – три и даже четыре минуты. Но сейчас я слишком быстро истратил дыхание. И когда уже потемнело в глазах, я осторожно всплыл, огляделся, не показывая всего лица... И никого позади не увидел. Тут река делала поворот и скрыла меня от красных.

Выбрался я на берег и долго шёл по лесу, с трудом продираясь сквозь чащобу. Наконец, вышел на поляну, залитую солнцем, остановился, разделся. Развесил всё, вплоть до исподнего, на ветках широкой ёлки, и когда одежда подсохла и стало вечереть, оделся в сухое и снова двинулся в путь.

Куда иду и на что выйду, я сначала себе не представлял. Зато ночью определился по Полярной звезде и двинулся курсом на восток.

Сначала шёл по лесу напролом, потом отыскалась тропинка. Постепенно она становилась шире и твёрже под ногами, пока не превратилась в грунтовую дорогу, которая привела меня на Сибирский тракт.

Вскоре я вышел к большому селу. Заходить не стал, решил дождаться утра и осмотреться.

Утро наступило скоро. На большую улицу стали выходить люди. Две крестьянские девушки с берестяными лукошками в руках, двинулись в лес – прямо в мою сторону. Они шли, весело переговариваясь и смеясь, как вдруг испуганно воскликнули, наткнувшись на меня.

– Не бойтесь милые, – сказал я как можно убедительнее. – Скажите мне, кто в вашем селе? Красные есть?

– Какие там красные! Уже три дня как нет.

– А белые?

– Белых тоже нет, но есть чехи.

– Боже милостивый! – заплакал я. – Наконец-то!

– Ты чего, дядя? Что с тобой? – участливо спросили они.

Не успел я ответить, как откуда-то донёсся мощный рёв.

– Что это? – обескуражено спросил я, не веря своему счастью.

– Да ты чего-сь, дядя, чугунку никогда не видел?

Рёв паровоза еще раз ворвался в деревенскую тишину.

– Паровоз гудит, а стука вагонов не слышно, – заметил я.

– Так станция, чай! Ярцево. Там депо и свои паровозы.

– Это далеко?

– В нашем селе и станция. Еще при царе Николке открыли.

Даже не попрощавшись с девушками, я скатился с пригорка и побежал на паровозный рёв.

Да, вот она – станция. И платформа. Дом станционного начальства, буфет рядом. Я не верил своим глазам: не сон передо мной, а действительная жизнь. Я уже отчаялся к ней вернуться.

Поезда на станции не было, а паровоз оказался манёвровый – «кукушка», без тендера.

Платформа была полна народу – крестьяне, в основном, и солдаты. И все подряд щелкают семечки подсолнуха – платформа усыпана шелухой, будто серым ковром.

В буфете мне дали на пять рублей тарелку жидкого супа и кусочек хлеба. Я набросился на еду с такой жадностью, что смутился сосед по столику и отдал мне свой хлеб – изрядный кусок ситного.

– Далеко ли собрался, старик? – спросил сосед.

Я сначала не понял и даже оглянулся – кого он спрашивает. А потом дошло – да, конечно. Старик с длинной полуседой бородой и в истерзанной одежде, в лаптях – это я, кто же ещё?

– Да вот в Екатеринбург собираюсь. А что, билет, чай, трудно получить?

– Какой там билет? – засмеялся сосед. – Ты в своей деревне и не слышал, что давно никаких билетов нет. Получить надо разрешение, особое, и отправляйся, куда пожелаешь.

– И как можно его получить? У кого?

– У начальника станции. Да только никакого начальника давно здесь нет.

– И что же теперь?

– Теперь разрешения чехи выдают. Но не всякому.

В самом деле, за столом начальника станции сидел толстый австрийский военный с нашивкой из красной и белой ленточек на рукаве и с тремя узкими нашивками на погонах. Он, тяжело отдуваясь, пил чай из самовара и откусывал от огромного ломтя белого хлеба, на котором был слой масла толщиной в два пальца. Я не знал, как обратиться к нему и потому сказал как можно любезнее:

– Доброго здоровья вам, уважаемый господин офицер, и приятного аппетита.

Толстяк глянул на меня круглым глазом и молча продолжал жевать.

– Покорнейше прошу... – опять начал я.

Глаз снова повернулся ко мне.

– Не офицер, мрачно буркнул он. – Четарж[2].

– Покорнейше прошу, пан четарж... – снова начал я. – Мне бы проездной документ. До Екатеринбурга.

Теперь он посмотрел на меня обеими глазами и сказал равнодушно:

– Пошель вон.

– Но позвольте...

– Пошёль вон! – гаркнул четарж. – Пулью в лоб хочь, кольено хамски?

Такого в свой адрес я еще не слышал. Хорошо, что был без топора, иначе ответил бы мерзавцу крепко.

«Как же так, – думал я, шагая по перрону. – Мы ждали чехов, как родных, как братьев-освободителей. Пришёл к нему простой русский человек, крестьянин, не богатый, с естественной просьбой. За что же он меня оскорбил? За то, что увидел перед собой простолюдина? Но из таких вся Россия состоит – скромных и беззащитных. А сам – аристократ, что ли? Барин чешский?».

Крестьянский парень, подпиравший вокзальный столб, встретился со мной взглядом и сочувственно:

– И тебя, дядя, выгнали?

Я развёл руками:

– Даже не понимаю, почему. Как же теперь? Ехать-то надо.

– Всем надо. Я тут уже два дня сижу. Вчера чех меня выгнал, сегодня тоже выгнал...

– А поезда ходят?

– Вчера было два.

– А сегодня?

– Все ждут. У одних есть бумажка от чеха. Другие на крышу без бумажки прут. Да туда еще попробуй влезть. Кошка не поместится.

Походил я еще немного, собрался с духом и снова зашёл к чеху.

Увидев меня, он выпучил глаза, угрожающе поднялся:

– Еще что, смерд смердячий?

Вместо ответа я вытащил оставшуюся пятирублёвку и показал ему. Толстым пальцем чех поманил меня ближе, взял деньги, рассмотрел. Потом неожиданно скомкал кредитку и швырнул мне в лицо.

Я закрыл на секунду глаза и замер, чтобы удержаться и не влепить пощёчину мерзавцу. Быстро снял с исхудавшего пальца золотое обручальное кольцо и протянул ему.

Четарж внимательно рассмотрел кольцо – там было клеймо пробирной палаты. Попробовал на зуб и усмехнулся, поводя в стороны тараканьими усами.

И дал мне бумажку, на которой ничего не было, только штемпельная печать «разрешается».

– И все? – спросил я.

– А чьто ещё желаешь? Закордонный паспорт в Америку?

Я повернулся и пошёл. Но у самой двери чех меня остановил.

– Глюпый ты, дурак – настоящий русский мужьик. Был бы умный, так поехаль без бумажки.

Я и поехал. Вечером пришёл поезд – переполненный, и на крыше тоже не было мест. Но мне удалось втиснуться – помог забраться наверх тот самый деревенский парень. Помог, а сам залезть уже не сумел. Снова остался. Из-за меня.

Вот так-то, Пинчуков. Весёлая история?

Огромные кабинетные часы в виде Спасской башни московского Кремля пробили четыре раза.

– Пойдёмте-ка спать, Алексей Андреевич. Ваша постель давно уже ждёт-с.

– И простыни? – улыбнулся Волков.

– Как же без них?

– Белые, глаженые, накрахмаленные?

– Других не держим-с.

– Невероятно... Думал, уже не будет нормальной жизни.

– Будет,– заявил Пинчуков. – Дождёмся!

– А знаете, милый Пинчуков, вся эта одиссея моя лучше всего мне напоминает – только не удивляйтесь! – баню.

– Какую баню? Не понял-с…

– Нашу, русскую баню с раскалёнными камнями и ледяной прорубью. Вы подумайте: сидишь в парной – жара, натурально геенна огненная, волосы трещат, сейчас заживо изжаришься! Прыгаешь в прорубь – слава Богу, пронесло, жив остался, не сгорел. После сидишь в сенях или вот как у вас и понимаешь: жизнь-то – какая сладкая она! Ничего нет вокруг важного, ценного. И на тебе – ничего, одна простыня. И жизнь. Она в тебе. И ничего не нужно больше. Ничего!

– Да, сладкая... Кабы не война да революция... – вздохнул Пинчуков. – Всё же лучшего хочется, а будет ли?

– Это уж как кому… Кому-нибудь да будет.


[1] То же, что и ланч у англичан.

[2] Сержант в чехословацком легионе.

1.0x