Авторский блог Виталий Яровой 20:19 8 декабря 2018

ЭХОЛОТ

Эта статья – мой подарок поэту и священнику Константину Кравцову к его 55-летию

Константин Кравцов попеременно живет то в Ярославле, то в Москве, но в своем творчестве хранит привязанность к своей малой Родине – русскому Заполярью. В последние годы к этому добавилась нешуточная тяга к Антарктиде, где он побывал несколько раз. Влечение его к этим двум суровым пустынным пространствам схоже с голосом судьбы и на покинутую родину, которую он никак не может забыть, он смотрит взглядом одновременно и блудного сына и иностранца. После последнего посещения Салехарда (а ездит он туда все реже и реже) рассказывал мне, что испытал нешуточный, чуть ли не апокалиптический ужас при виде огромных выстуженных пространств и низко нависаюшего над ними багрово-красного неба, от которых успел отвыкнуть. И, тем не менее, он снова и снова описывает их в своих стихах, ибо «при слове север сердце замирает…».

Что же касается апокалиптики, то не только родина воспринимается поэтом под таким углом – весь мир (а ему довелось побывать во многих его уголках – и далеко не всегда в качестве туриста). Потому что те сигналы, которые этот мир ему посылает, дают к такому восприятию все основания: везде, во всем – по большому счету тревожащие сознание тектонические сдвиги, везде и повсюду, на каждом шагу – необходимость делания морального, а то и религиозного выбора.

Мне бы, наверное, стоило выбрать для цитирования относительно простые стихи Кравцова, для меня - одновременно и наиболее сильные – вроде «Причастницы»:

Вечери Твоея тайныя здесь

Сыне Божий

Причастницу мя приими,

Не бо врагом Твоим тайну повем,

Ни лобзания Ти дам яко Иуда,

И не знает никто, что за тайна,

Не знает никто, что случилось.

Говорили: подводное русло,

А плавали девки плохо,

Она и спасала, четырнадцать лет,

Причащалась у нас в воскресенье,

И руки, когда я листок с молитвой

Вложил в ее пальцы, руки были теплы,

И я видел воочию, видел впервые,

Свете тихий святыя славы,

Видел своими глазами,

Чем отличалось успенье от смерти,

В августе, в полдень, в лесу

Целуя Твой образ на венчике

Отроковицы Анастасии,

- но, боюсь, исключительно простыми стихами здесь не обойтись. Тем более, что и это, и подобные этому стихотворения – скорее исключение, чем правило в творчестве Константина Кравцова – поэта с чрезвычайно сложно выстроенной поэтической системой. Поэтому и предстоящий разговор я должен предварить кратким напоминанием относительно того, что он из себя представляет в этом качестве.

Кравцов в рамках своей поэтики, в особенности в своих последних книгах, все последовательнее, предстает перед читателем прежде всего как врожденный космополит, использующий это свое свойство в самом широком диапазоне. Для тех, кто успел при слове «космополит» злорадно потереть руки, сразу же добавляю – подобно Пушкину. И едва ли не с пушкинской свободой и широтой заимствований, органически усвоенных и легко направляемых в нужную для автора сторону, а также виртуозно вписываемых в современную русскую реальность. Как пример можно привести довольно простого по мысли, но структурно сложно выстроенного стихотворения, исходные посылы которого даны известной картиной весьма ценимого Кравцовым Иеронимуса Босха, и затем очень точно проецированные в нашу современность. Оно называется «Чукче удаляют камни глупости».

Камни, камушки или каменья,

Дом Бога, Бет Эль, жертвенник из неотесанных,

Неоскверненных камней и великолепие зданий,

Славящих зодчего и камнереза, заказчика,

Будь это царь Соломон или вовсе не царь,

А Борис Николаевич Ельцин

Камень на камень, кирпич на кирпич,

Лунные камни и камни безумия, Боже, тюльпаны,

Тюльпаны в моей голове? Удали их скорей, командир,

Эти метеориты, зачем они Луберту Дассу?

Давай, извлекай их скорее, жестянная воронка!

Вдруг драгоценны они, камни глупости? Вдруг хризолиты?

Из бюргергских мочевых пузырей, говорят,

Извлекает Лабориус фон Патеборн хризолиты.

Что ты удалил – то твое. Заодно и пожертвуешь

На монастырь, а то для чего он,

Мних этот здесь? Для чего здесь черница?

Бисером бархатным вышит кошель,

На главе ее книга покоится,

На золотые застежки застегнута.

Друг, для чего ты пришел?

Чукча верует Маленькой Нерпе,

Молиться маленькой Нерпе всегда,

Когда предстоит операция по извлеченью камней

Из насквозь промороженного… нет, не мозга –

Какие у чукчи мозги? – так, болотце в родной лесотундре,

Дальше ее не сошлют, потому ничего не боится

В Голландии чукча, боится лишь Маленькой нерпы,

А ну как обидится, и говорить перестанет?

И кости его станут воздухом или сияньем.

Колышимым ветром….

Упомянутое сиянье в самых различных формах и тонах возникало и не раз еще будет возникать впоследствии в самых различных книгах Кравцова (а их на сегодняшний день – больше полудюжины) – от прозрачновато -ледяного до огненно-раскаленного – и все в приделах одного и того же религиозного контекста. Процесс писания вплотную сопрягается с процессом про-чтения: пристальное вглядыванье в то, что должно появиться – и появляется из под пера; однако не постепенное развертывание во времени, но внезапное и одновременное постижение этого проявляющегося из негатива мира одной всеохватывающей догадкой не зависимо от взгляда – одновременно в цельности и совокупности всех его элементов: поначалу ни одного из них нельзя выделить (т.е. можно, конечно, выделить отдельные строки и строфы, но зачем – главное не это, важен сам свершающийся процесс). Что же касается деталей – то они осмысливаются уже потом.

Эта поэзия не повествовательна, не живописна, даже, в прямом смысле слова, не музыкальна – при том, что аналогом ей могут служить некоторые образцы современной музыки – скажем, в в произведениях представителей стиля так называемом Новой простоты, и даже более ранние – Антон Веберн, например. Для кого-то она излишне остраненна, излишне холодна – так ведь холод предотвращает тление, которому подвержены многие из нас, а остранение предполагает дистанцию, отдаленный взгляд; может быть поэтому в области изображения поэт предпочитает, выражаясь кинематографически, не крупные, а преимущественно средние планы:

Был я светел как пепел, пепел,

Что летел и летел с неба,

Я пустое селенье встретил,

Колыбель нашел, полную снега.

Я пустое селенье встретил,

И увидел я землю сверху:

Колыбель мою, полную снега.

И земля, удаляясь, меркла,

И белело, как пепел, небо.

Все-таки, если верить другому поэту, большое видится на расстоянии. Тем более, что и здесь, и во многих других стихах, остраненность эта частенько наимирнейшим образом сочетается со взглядом изнутри. Пересечением двух этих взглядов и порождены, например, следующие стихи, посвященные памяти умершего отца – событие видиться в нескольких ракурсах сразу, разнонаправленный взгляд, подобно солнечному зайчику то здесь, то там насквозь пронизывает ткань стиха:

Полуденный мне снится окоем

И нашей лодки на Оби прозрачный дом.

Олифлю крест в сторонне-праздничном саду,

На славу крест, отец, я взгляд не отведу.

Промерзшим крестным садом – берега,

И явь солнценачальная строга.

Ты снова на земле меня родил,

Сам невредимым сделавшись, отец.

Я вижу нашу лодку-кораблец,

Лучей непрогибаемый настил,

Дышу новопредставленной зимой…

Мы дети, дети, папа, нам – домой.

Я не случайно заговорил о ткани: холодную кристаллическую поверхность с просвечивающейся сквозь нее внутренностью, характерную для Кравцова в первой книге «Январь» (даже Царство Божие до времени у него скрыто под зимним покровом:

Полем к выцветшей церкви к ночи добреду,

И кивнет иерей с солеи, как войду

Под всеобщие своды ее на правеж.

Немочь красок, старушечий цепкий призор

И хрипящий без нот, аки смертонька, хор.

Все болящие здесь, все безумны. И все ж –

Это Царство Твое, это Царство Твое,

Овчий двор, и не будет иного двора.

Тьма над бездной. И снег покрывает жнивье,

Словно всюду рассыпан талант серебра),

во второй, названной «Парастас» заменила тугая, плохо гнущаяся ткань, густо пропитанная археологической пылью и также густо расшитая – и на этот раз вовсе не геометрическими, а часто предметными, в духе старинной живописи, узорами, что объясняется фактурой фильма Мела Гибсона «Страсти Христовы», который послужил толчком для их написания – вот и рабочее название книги было поначалу «Луна Мела Гибсона» и даже было намерение посвятить эту книгу американскому режиссеру.

От первоначального замысла осталось большое стихотворение под тем же названием и несколько синдологических стихов в одноименном разделе, например, такое:

112 борозд от бича, наводящего ужас,

30 точечных ран от терний, округлая рана

между 5-м ребром и 6-м; сукровица, вода

и пыльца, занесенная ветром ночным

из пустыни Нагеев или с берега Мертвого моря

Реумириа хиртела, Сигуфилум думосум

Кстати: «Парастас» предваряло пояснение, позаимствованное из «Словаря терминов Византийского и древнерусского искусства», определяющее значение этого вынесенного в заглавие книги священнодейства: «Парастас (греческое парастасис – стояние возле), предстояние в храме. В византийском церковном обряде – Великая Пятница, заупокойная всенощная служба».

Значит, заупокойная служба; о ком же? Очевидно, о всем мире – о пока еще живых, но умирающих заживо, и о давно умерших, вызванных силой воображения и бродящих среди живых, – те и другие – слоями, в которые в одно целое прессует человечество постоянно мерцающая вера во Христа, и тем, и другим не давая забыть о Нем.

Ощущение этой веры будет постоянно эволюционировать на протяжении книги из тепла в холод, но редко, как это часто и бывает в жизни, переходя в горение, а в основном, все-таки, пребывая на стадии как бы легкого подмораживания – как в первом же стихотворении, открывающем первую книгу. Называется оно - «Лазарева суббота»:

Ангел-хранитель больниц и гимназий,

Вот твои ветреные хризантемы:

Залиты солнцем губернских оказий,

Рельсы по воздуху тянутся, где мы

Кто это мы? Неуместные сидни,

Прах на спирту, отморозки и лохи:

Спим на ступенях, и лествицы сини,

Рельсы струятся, и радуют крохи

Трапезы светлой, весны Твоей звенья

Город в посмертных промоинах зренья

И в другом, навеянной атмосферой Литинститутовского общежития, в котором некогда учился поэт, написанном во время Рождественского поста 1988 г.:

С глазницами, изъеденными солью,

Висят две рыбы в сетке за окном.

Чешуйки света в воздухе застыли,

Где зимнее язычество рябины,

И птичьей лапой телебашня замерла,

Продетая в кольцо Седьмого неба.

В отечестве моем голодных нет,

И нынче даже голуби и галки

Рябину не клюют, роняя снег,

Волнуя невода холодных веток.

В отечестве моем голодных нет,

И делят пустошь снега вместо хлеба

Пророки, что не явлены на свет

По крохам собирать все то же небо.

Помилуй мя, где в извести часы

Остановили стрелки на одних

И тех же цифрах в желтых коридорах,

Где ветви, телебашни, рыбы спят,

Соль в пустошах глазниц и циферблатов

Кравцову вообще присуще сопрягать на уровне одной даже фразы разнородные понятия, порождающие новые смыслы, и даже на давно знакомом всем материале, наподобие вроде бы проходной фразы из Евангелия, вынесенной в эпиграф к «Январю», неожиданно делящейся внутри сознания на две разноуровневые – символическую и буквальную – части и дающей ключ ко всей книге: «Настал же в Иерусалиме праздник, и была зима».

Большей частью подобные переходы неуловимы и непредсказуемы – как в стихотворении, написанном на смерть безвременно умершего на Святой Земле накануне Рождества поэта Дениса Новикова, последние свои годы тяготевшего к Православию, но так и не обретшего его, где возможно предстоящие поэтам петли сопрягаются с крюками не только потолка, но и знаками древнерусского крюкового пения, а там и с литерами кириллицы, подобно морозным узорам сплетающимся между собой, а белизна листа – не только с раскаленным добела воздухом Иерусалима, где умирает поэт, но и с далеким русским снегом, неожиданно осененным может быть пальмовой, а может быть и лавровой веткой:

Здесь вместо нот, как древле, Дионисий,

Одни крюки да петли наш удел,

Но все ж ни глубина, ни эти выси,

Где самопал звучит как сомострел

Не самопал – стоит себе при дверех

Кириллица, как встарь: мороз и сон,

А в нем – крюки да петли, но не верю:

Все той же веткой снег здесь осенен

Во всех стихах Кравцова звучит эта однажды верно найденная, напряженная, но не лишенная умиротворенности, субъективно-бесстрастная, если позволительно так выразиться, интонация.

И это представляется принципиально важным.

Потому что поэтическое делание, прежде всего – в правильности соотношений, в упорядоченности внутреннего напряжения посредством глубоко осмысленного понятия о мире, который, как в один прекрасный момент осознаешь, не тебе принадлежит, но Тому, Кто наделил тебя твоей речью, твоим словом, без Которого постоянно существовала бы угроза необратимого соскользывания в хаос. И в том, насколько оправданно это напряжение. И то, что все – даже твои стихи, даже то лично свое, которое ты в эти стихи привнес – все принадлежит Ему.

Поэт и священник Константин Кравцов это, конечно же, понимает.

Отсюда – всего один шаг в сторону понимания еще более важного: не от тебя зависит, подступит или не подступит к тебе этот хаос, несущий надрыв и гибель, удержит или не удержит тебя от них твое слово, и будешь ли ты завтра мертвым или живым. И с глубокой благодарностью, со смирением отдаешь себя в руки Того, от кого все это зависит. И тогда, постепенно отходя от себя бывшего, можешь снова стать тем, кем был изначально:

Вот стоящий по плечи в крови,

Сад становится почвой – той красной землей,

Из которой и взят он – скудельный сосуд,

Чаша, слепленная из листвы.

Распадается чаша – сохранно вино,

Как в огне купина. Распадается свет

И становится почвой – священной землей,

Райской глиной сыновьей Твоей.

В отличие от первых книг: «Января» и частично «Парастаса», где религиозные категории выявлялись посредством медитативно-философской лирики, в двух последних: «Аварийное освещение» и «На север от скифов» Кравцов выявляет их на стыках вплотную подогнанных друг к другу культурологических фрагментов, довольно разнообразных по содержанию и форме. Нельзя сказать, конечно, что никто до Кравцова не оценил возможности такой формы, но именно у него она находит, кажется, воплощение в наиболее эстетически наполненном виде. Более того – для более глубокой характеристики творчества Кравцова есть необходимость ввести новую поэтическую категорию, которую я назвал бы бесконечно расширяющимся фрагментом.

Эта категория присутствовала уже в композиции самой первой книги, где каждое стихотворение сочеталось с другим по принципу ассоциативной связи, и потому каждое внимательный читатель мог воспринимать как фрагмент большого текста с отсеченным началом и концом; но, кажется, и сам автор не очень еще догадывался в то время о возможности их сочетания в виде более крупных, соединенных одним замыслом форм. Более того: эти крупные фрагменты (и это еще одно открытие Кравцова) могут претерпевать и обратный в отношении к предыдущему ход –путем дробления от больших форм к малым, а затем последующего воссоединения последних в альтернативные варианты предыдущих; тем самым текст может расширяться внутри себя практичности до бесконечности, сохраняя при этом внутри себя основания начальных форм. Это новое концептуальное качество Кравцова определяет, как мне кажется, структуру последних его книг, в числе которых – итоговый «Арктический лен», вышедший год назад.

Но оно наличествовало, как я уже сказал, и в непосредственно предшествующих этой книге пределах одного текста, например, в большом стихотворении «Музей краеведения», где современный (и весьма пронзительный по содержанию сюжет) осложнялся за счет многочисленных культурных и религиозных, да даже и чисто бытовых ассоциаций, пластинами наслояющихся на него, а описываемое передавалось отрывками диалогов, на пересечение взглядов и голосов:


Мост без бортов, городишко внизу, церковь, взорванная давно.

– А вон громоотвод, видишь? Знаешь, что такое громоотвод?
Это проволока, чтобы молния уходила в землю.

Развалившийся надвое клен, блестящий изнанками листьев,
Мокрая зелень, песок, гаражи.

– А что здесь раньше-то было?
– Раньше-то? Музей раньше был. Краеведческий.
О истории нашего края. Музей краеведенья.
Очень хороший музей, между прочим, да, Нина?
А до этого церковь была.

Чучела оленей и птиц, стеклянный, но взгляд,
Хоровод безголовых туловищ в сарафанах
Под пунцовыми облаками и розовощекими ангелами,
Оползающий снег, перья подернутых копотью крыльев,
Выцветшие струйки бегут из под шляпок гвоздей,
Вбитых в ступни, сухие бессмертники всюду,
Видимость близится к нулевой,
Похмельные головы призывников, согнанных на траурный митинг,
Густо белы, нет, серы и вот-вот растворятся в сумерках,
Все куда-то летит, проваливается вместе с землей,
Ставшей пухом генсеку, пухом Венериной колесницы,
Тоже разбитой, взгляни: вот обломки колес,
Кузовка под стеклом. Что он там говорит, подполковник,
Что он несет там с помоста? Величайший из полководцев,
Приидите, соберитеся вси, иже благочестно в житии пожившии,
И восплачите о душе, отчужденней славы Божия
И работавшей студным демоном со всяким тщанием.

– Они нашли мертвого лебедя возле пруда и тот мальчик –
Она говорит, ему было лет десять, откуда ей знать,
А ведь точно: прошло десять лет, короче, тот мальчик,
Назвавшийся ее братом, он ей говорит: ты не плач,
Лебедь не мертвый, он оживет. Представляешь?

Холм с кумачовой фанерной тумбой, дождь, ручьи,
Сорванные ветром венки, жалкие, грязные вьюнки из салфеток,
Сугробы полярной весны: свет и холод, холод и свет,
Разведенные на молоке краски, яблоко, падающее в восемь утра
В ладонь спящей в саду, в гамаке, невестки умершего,
Да, подтверждает голос, да, ты опять залетела.
Эту девочку ты сохранишь.

– И очень, матушка, важно, записки подавать почаще.
Одна раба Божия рассказывала: умер у нее зять. И вот
Снится ей, будто лежит он как бы в чулане каком,
Не то в погребе – темень, самого чуть видно, тело в язвах,
Места живого нет, черный весь как головешка.
Она давай молиться, записки подавать, и что вы думаете'?
Снится он ей опять через год, половина язв уж сошла,
Кожа розовая. Все записки...

Идолы самоедов и круглые, как луна,
Как дневная луна весной, белой ночью,
Лагерные противоморозные маски,
Ржавый фонарь «летучая мышь», кукла,
Найденная неподалеку от сваленных в кучу
Детских крестов и гробов, выбеленных мерзлотой,
Кажется, там работали военнопленные, немцы, иначе
С чего бы кресты? Да и фото для «Шпигеля».

– Мне вот мост всю дорогу снится,
В детстве часто ходил по нему, одноклассник
Вовка Овечкин, жил на той стороне,
На улице Фарфористов – мост высоченный,
Борта повыбиты, лед уже лет десять не убирали,
Скалывать некому, скользко и ветер,
Составы внизу, темнотища, сугробы на крышах –
Похоже на рвы, снегом засыпанные.

Ненецкое кладбище, тряпицы на ветках полярной ивы
И черные, красные, выгоревшие за три года
Ленточки в сквере за Белым домом.

– А знаешь, что такое мост? Мост, который тебе снится?
Иисус говорит: мир сей мост. Проходи по нему
И не строй себе дома. Арабская надпись,
Оставленная на обломках моста.
У Мережковского прочитала. Город, пишет,
Построил какой-то монгольский завоеватель и тоже
Одни развалины остались от города.

Музей краеведения – очень хороший музей.
Он закрылся давно. Музы окраин,
Музы в застиранных сарафанах,
Безголовые музы покинули мир,
Разбрелись по лесам чучела оленей, лисиц, кабанов,
Гуси-лебеди растворились в фольклорном небе,
И только глаза этих чучел, глаза мерзлоты,
Глаза старика из Олинфа – раба, приколоченного ко кресту,
Дабы Паррасий Эфеский убедительно изобразил
Муки страдающего Прометея:
– Паррасий, я умираю!
– Вот-вот! Оставайся таким!

Эти и многие другие стихи, несмотря на узнаваемые бытовые реалии. могли бы показаться поэтически отвлеченными относительно повседневной реальности (некоторые из наших общих знакомых так их, собственно, и воспринимают, обнаруживая наличие отвлеченных поэтических понятий там, где связь с бытовой реальностью явно прочитывается, и даже там, где их вообще нет), однако это не так: парадоксы современного эклектического сознания, отображаемые другими поэтами на более поверхностных уровнях, воплощаются у Кравцова в виде очень точно зафиксированных болевых точек, даже узлов, не могущих быть развязанных ввиду исчезновения мировоззренческих, и даже, пожалуй - моральных критериев (о религиозных – уж и не говорю), которые могли бы в этом случае быть призваны на помощь. А, следовательно, и предложения на рассмотрение читателю простых лобовых решений, которые предлагает ему, например, рифмованная православная публицистика (впрочем, и некоторые тексты Кравцова можно воспринимать как своеобразную, осложненную многочисленными ассоциативными ходами, поэтическим переосмысленную публицистику, например стихотворение «Юные сюрреалистки с головами цветами и другие частичные галлюцинации»). Но если бы дело разрешалось так просто, то и более просто, например, звучали бы тексты Кравцова, усложненность которых проистекает не в последнюю очередь именно из-за усложненности окружающей жизни вследствие исчезновения обозначенных критериев, а не из-за путаности авторского поэтического взгляда или сознания (хотя и это, честно говоря, в этих текстах присутствует). Характерные для сознания современного человека парадоксальные несочетания, фиксируемые Кравцовым в преобладающем числе текстов, составляют содержимое его книг, в частности последней.

Какой мыслью, к примеру, обусловлен сюжет стихотворении с довольно многозначащим названием «Престол за сто первым километром», уже в первых строках которого возникает некий перекошенный природными и малозаметными, привнесенными человеком изнутри катаклизмами мир?

Аистов гнезда на старых

Водонапорных башнях.

Ястребы на проводах вдоль дороги.

Совы, взлетающие из-под фар,

Бородинское поле поблизости, осень,

В стрельчатых окнах – Можайское водохранилище,

Праздник. На 1000 доларов роз без числа

И геральдических лилий от спонсора,

Вазы под каждой иконой, летят журавли,

Аистов только вот кто-то убил

Накануне Успенья, престольного праздника,

И с водокачки над крышей школы –

Школы приюта – крыло из гнезда торчало

Три ли, четыре дня, а все таки был он,

Был и на нашей улице праздник, все было и

Как хороши, в самом деле, как свежи!

Итак, что фиксируется в этом стихотворении? Ведь именно то, о чем я говорил перед тем, как его процитировать: реальность не поддающегося оценке причудливой обиходности зла ввиду переплетенности его с внешними формами православия в перевернувшемся сознании современного человека, с не могущей до конца вместиться в нем святостью происходящего праздника, непрямо выражена лишь в горькой и язвительной заключающей фразе, да еще, пожалуй, в многозначащей детали – крыле мертвого аиста над крышей школы, где нашли приют брошенные родителями дети.

Более изощренный монтаж отмеченного мироощущения, запечатленного на этот раз в разрозненной мозаике сюрреалистических разрозненных видений, записанных, кажется, посредством некоего внедренного в мозг персонажей новоизобретенного аппарата, не могущего или не желающего (а то и не предполагающего) вообще никакой оценки окружающему, применяется в стихотворении, название которого вынесено и на обложку одной из книг. Оно предварено эпиграфом из Алексея Еременко, который не дает, как мне кажется, дополнительного посыла к смысловым значениям основного текста; зато их дают присутствующие и переосмысленные в тексте визуальные образы все того же Босха, которые, как я надеюсь, опытный читатель без труда в нем отметит.

Стихотворение называется «Аварийное освещение».

Смотрит на лилии полевой командир

Или на заросли снега на стеклах подросток

Смотрит и видит: желтком из яйца вытекает в лагуну

Купальщиц, купальщиков сонм – в голубую лагуну

Из мирового яйца, и вокруг акватории – белые единороги,

Сидят пеликаны на спинах, приютские дети

Сбивают из лука плоды на скаку или летучую рыбу

Бьют острогой в изумруде воздушных потоков,

И смотрит на лилии полевой командир, на заводное

Потешное войско под земляничиной дикой:

Все наги и не стыдятся, и птицы небеесные

Не умещаются в небе, гады морские, олени и зайцы

Теснятся в проходах. Крутится-вертится шар голубой

Иеронима Ван Акена – визионера

Из небесного Братства Пречистой

Девы Марии, изобретателя мины-игрушки, он говорит:

Мы умерли все, а теперь – дискотека!

Что тебе снится, электрик Петров? Не сады ли

Земных наслаждений? Сегодня

Ночь длинных ножей, пробивающих детям погибели

Пах и ладони, ночь новых соцветий, взгляните:

Свились на морозе морские коньки,

Под льдом распускаются люминесцентные лампы,

Блестят позвонки, поплавки,

Шкура Марсия, не облака, шкура Марсия

Льется над судным ночным медосмотром, но вот –

Вот трава полевая, вот лилии у Царских врат, островки

Света ороговевшего, так посмотрите:

Сегодня они еще здесь, в поле вашего зрения, завтра –

Завтра разнорабочий Иван их ввергнет

В контейнер для мусора, разнорабочий Иван

Что тоже наследовал Царство, глядя на них, забывая

Свое Приднестровье, котельную, весь этот джаз,

Акваторию с единорогами, незагорелую кожу

Цвета пелен твоих, Лазарь, лилий на солее,

У которой столпились приютские дети,

Но что там за солнце встает,

Что за люди вставать и не думают?

Птицы ли их поклевали, цветок ли пожрал их какой?

Только дым коромыслом над прорубью, только каток

И скворец-конькобежец при свете прожектора,

Но посмотрите: ныряет за жемчугом

Мальчик косой с металической трубкой во рту

Последняя строчка и есть цитата из стихотворения Еременко, являющаяся одновременно и эпиграфом к нему, который я упустил.

Обратим внимание на сочетание в некоторых местах этого стихотворения образа холода, предваряющего ад и непосредственно обозначающей этот ад категории огня. В относительно ранних стихах Кравцова основное значение имел мотив льда, играющего в современной поэту жизни роль удерживающего – в духе известного высказывания Константина Константиновича Победоносцева. В «Аварийном освещении», где состояние этой жизни рассматривается более пессимистично, это удерживающее исчезает, однако след его остается в нескольких стихах – его мы можем обнаружить, например, в коротком четырехстрочном стихотворении В церкви:

Под гроздьями негибнущих светил

Идти сквозь виноградник Твой больной

И видеть сны, где снег со дна могил

Еще блестит под северной луной,

- и еще в некоторых, наиболее важным из которых мне представляется стихотворением «Русский авангард», возвращающий читателя к поэтике «Января» и снабженный двумя эпиграфами. Один – из поэмы весьма небезразличного мне Александра Введенского: «Кругом возможно Бог» (непосредственно в тексте есть еще один парафраз из его произведений – «бессмыслицы звезда»), второй – из еще более близкой нам всем Книги Иова: «светлая погода приходит от Севера и окрест Бога странное великолепие».

И – кравцовский текст:

Флоренский, мерзлота, косые сваи

Бараков детских – мокрых стойбищ крика,

Над ними краски зиждутся, истаяв

До костной ткани содранного лика,

И ягелем горит изнанка слога:

Бессмыслицы звезда или икона

Отсутствия кругом, возможно, Бога.

Светла погода, облакопрогонна,

Тряпичной куклой вмерзшее страданье

Вербует крестной славы очевидца.

Квадратом черным дышит Иорданью

И тундрой яко ризой облачится

Процитированные сны и видения, которые наполовину определяют содержание книг Кравцова, обусловлены отнюдь не упомянутым в приведенных стихотворениях веществом - главную роль в нем играет мотив огня, могущий быть трактованным как метафора неутихающего адского пламени, приписываемого автором современности, и, больше того – проецируемого и в прошлое, и в будущее человечества. Как пример – поэма, которая так и названа - «Из среды огня», напоминающая развернутую фреску с панорамирующим вдоль ее поверхности взглядом автора, где от исходного посыла – обозревания им кратера Везувия по мере развития кругообразного сюжета расходятся круги, причем как по пространственной вертикали: вверх – к небу, и вниз – к морским глубинам, - так и по временной горизонтали - и в сторону прошедшего, проходившего неоднократные вразумления огнем, и в сторону охваченной торфяными пожарами во время стояния автором у Везувия России, и еще далее – в сторону предстоящего человечеству испытанием властью антихриста.

Здесь уместно сказать хотя бы несколько слов об отмеченном вертикальном смысловом движении, всегда, сколько я помню, присущем поэтике Кравцова.

Эта вертикаль, предполагающая некое многоуровневое восприятие одного и того же явления посредством движения вверх по концентрическим кругам, тоже не раз возникала в стихах его первой книги, например в стихотворении «Лайка по имени Чат», где она сопровождалась одновременным, так сказать, выявлением по мере этого возношения предвечной божественной сути преображенных существ, чей устремленный на покидаемую землю взгляд пересекается со взглядом описывающего это возношение поэта. Отметим, как последовательно-точно фиксируется этот путь снизу вверх: из под земли на ее поверхность – к небу – и далее – в некое перевернутое, отображающее нижнее верхнее зазеркалье. Для более точного понимания приводимых стихов, отметим еще одну важную деталь: имя собаки – Чат, на языке ханты обозначает Черный.

Однажды растает на тулове снег,

И кто был внимателен к первым стихам

Собачьими ребрами выйдет на свет

В одной из неведомых северных ям.

Он сверху увидит, как ребра торчат

Весной, когда тает на тулове снег

И некий поэт вдруг бывает зачат,

Чтоб в день конституции сталинский свет

Увидеть под синею скобой Стрельца

В одной из неведомых северных ям

И также глаза изронить из лица

В одной из неведомых северных ям.

Ах, как тебя жалко, несчастный мой Чат!

Ты с кожею снятой, как древний поэт,

И ребер оттаявших петли торчат

Отвыкнув от мысли удерживать свет.

Это же горизонтальное парение – как следствие несомненно религиозного мировосприятия, в том числе и важнейшей для христианства мысли о воскрешении мертвых – играет еще более важное значение в поздних книгах, и даже дополняется неким новым и существенно важным свойством.

Например, в стихотворении «Ангелы, Силы, Престолы» пульсирующая вертикаль, стремящаяся вверх, одновременно как бы растекается по зеркальной поверхности, служащей своеобразной пленкой, отделяющей царство живых от царства мертвых, тоже расширяющегося горизонтального пространства, и, в результате, на поверхности отображается то, к чему устремлена бегущая вверх вертикаль:

Север ли, смерть или просто

Солнцестояние вод

В венецианском стекле

Полярного круга:

Ангелы, Силы, Престолы –

Как по воде расходящийся круг

И золотой сухостой удлиненных фигур

Учеников у одра –

Так свечи, теснясь на каноне,

Гнутся от жара и видишь сквозь воду

Север ли, смерть,

Облака или белый хитон

И наконец, последний пример – стихотворение «Рождение воздуха» с отчетливым взглядом уходящей вверх души на виднеющуюся внизу землю – и с многозначным образом вихреобразной винтовой лестницы в финале:

Оттепель явит мертвых

Трав зазеркалье. Волны,

Волны и пух над ними, борозды океана,

Выпростал руки спящий из льдины, ветер

Сеет зеленую соль в солнечные лабиринты

Ныне Ты отпускаешь раба Твоего, Владыко,

Ибо видели очи мои довольно травинок,

Утренников и прогалин, а эти пятна

Рыжих волос, и то, как ложился

Луч на лодыжку. Переливался бисер

Воды на снопе пшеничном

Раб твой исполнен днями и сыт Челлс-Фордом.

Ныне от сна, позволь, не восстану, пусть остывает

Печь дровяная, благодарю, что ломились

Ведра всегда от лисичек, смородины и брусники,

А по зиме чернобурки сбегались из леса

Подкармливаться на свалках

Не тяжелей мое сердце перышка чайки-баклана,

Лодка на сеновале и в поле телега тоже

Не тяжелей, чем перышко, тоже белы, прозрачны,

А городов я не видел, Владыко, только

Ветра дощатый мир. Перья, витая строят

Лестницу винтовую

Заканчивая, не могу упомянуть еще об очень важном для меня элементе поэзии Кравцова – торможениях ритма в конце строк, строф, фрагментов, а то и книг, утяжеляющих этот в общем-то весьма плавно текущий стих и производящих впечатление неких загадочных зияний – как будто автор останавливается, задним числом пристально вглядываясь в то, что только что вышло из-под его пера и внезапно проступает между сказанным прежде и долженствующим быть сказанным далее. Но пока – не сказывается. Именно таким зиянием другой, еще не наступившей реальности, заканчивается «Аварийное освещение». Это- четверостишие под названием «Ландшафт».

Стекла высоток и нищенство леса,

Луч истощится вот-вот, воцарится

Ночь как в начале, начале процесса,

Дым над водой и над водами – птица.

Р. S. Да, чуть не забыл. Слово, вынесенное в заглавие статьи – это название наиболее полного сборника стихотворений Кравцова. И, думается, обозначение сущности самого поэта, всю жизнь обреченного измерять глубину слов, времени и пространства, а равно – и эха от них. Если это поэт настоящий, конечно. А Константин Кравцов, несомненно, является таковым.

1.0x