Авторский блог Виталий Яровой 14:16 17 декабря 2017

АНГЕЛ-ИСТРЕБИТЕЛЬ И ВОЗРОЖДЕННАЯ СОВЕСТЬ ГРЕШНОГО ЧЕЛОВЕЧЕСТВА (О финале гоголевской комедии)

То, что многими поколениями русских людей принято считать комедией «Ревизор», и при чтении, и при постановке на театре вызывает у внимательного читателя и зрителя целый ряд недоумений и вопросов.

Прежде всего – комедия ли это? Несомненно. И, тем не менее, сомнения насчет уместности этого определения высказывали уже первые зрители пьесы.

Приведу мнения некоего обобщенного Петра Петровича, выступающего в качестве одного из главных действующих лиц драматического отрывка Гоголя под названием «Развязка Ревизора», являющегося своего рода автокоментарием к мнимой, как я попытаюсь показать далее, комедии.

«Разберем-ка серьезно эту комедию: ведь Ревизор совсем не производит того впечатления, чтоб зритель после него освежился; напротив, вы, я думаю, сами знаете, что одни почувствовали бесплодное раздражение, другие даже озлобленье, и вообще всяк унес какое-то тягостное чувство. Несмотря на все удовольствие, которое возбуждают ловко найденные сцены, на комическое даже положение многих лиц, на мастерскую даже обработку некоторых характеров, в итоге остается что-то эдакое…я вам даже объяснить не могу, - что-то чудовищно мрачное, какой-то страх от беспорядков наших».

О каких беспорядках здесь идет речь? Может, подразумеваются беспорядки в социальном плане? – но нет, как выясняется далее, отнюдь не в социальном.

Продолжаю цитировать речь Петра Петровича.

«Самое это появление жандарма, который точно какой-то палач является в дверях, это окамененье, которое наводят на всех его слова, возвещающие о приезде настоящего ревизора, который должен всех их истребить, стереть с лица земли, уничтожить, наконец – все это необыкновенно страшно! Признаюсь вам достоверно, на меня ни одна трагедия не производила такого печального, такого тягостного, такого безотрадного чувства, так что я готов подозревать даже, не было ли у автора какого-нибудь особенного намерения произвести такого действия последней сценой своей комедии. Не может быть, чтоб это вышло так само собой».

Конечно же, не само собой, готов ответить комментатор в моем лице, имеющий намерение исследовать именно эту знаменитую последнюю немую сцену, о которой упоминает и Петр Петрович; но прежде, вместе с другими персонажами «Развязки», которые чуть ли не хором умоляют первого комического актера, под которым подразумевается Михаил Щепкин, чей бенефис, по сюжету, только что был отыгран, дать ключ к этой загадочной пьесе, которая несколько далее сравнивается с запертой шкатулкой, - прежде всего послушаем, что же подразумевает Щепкин под этой шкатулкой и этим ключом.

Для начала прочтем довольно большой его монолог, скомпонованный мною из фрагментов двух редакций «Развязки».

«Извольте, дам я вам этот ключ. Нашел я этот ключ, и сердце мое говорит мне, что он тот самый, отперлась передо мной шкатулка, и душа моя говорит мне, что не мог иметь другой мысли сам автор.

Всмотритесь-ка пристально в этот город, который выведен в пьесе! Все до единого согласны, что этакого города нет во всей России. Не так ли? Ну, а что если это наш же душевный город, и сидит он у всякого из нас? Взглянем хоть сколько-нибудь на себя глазами того, кто позовет на очную ставку всех людей, перед которым и наилучшие из нас, не позабудьте этого, потупят от стыда в землю глаза свои, да и посмотрим, достанет ли тогда у кого-нибудь из нас духу спросить: «Да разве у меня рожа крива?» (Здесь Щепкин подразумевает эпиграф к пьесе, возмутивший одного из слушающих, принявшего его на свой счет). Нет, не о красоте нашей должна быть речь, но о том, чтобы в самом деле наша жизнь, которую привыкли мы считать за комедию, да не кончилась бы такой трагедией, какою не кончалась эта комедией, которую только что сыграли мы. Что ни говори, но страшен тот ревизор, который ждет нас у дверей гроба. Будто не знаете, кто этот ревизор?»

На этом временно прерываю цитату.

Так кто же, наконец, этот Последний Судья, о котором говорит Первый комический актер? Слушающие оратора, даже те, которые не знали этого ранее, уже и сами, наверное, догадались - Кто. Слушатели, но не Щепкин; ибо вместо самим собою напрашивающегося: Спаситель наш и Бог Господь Иисус Христос, Щепкин нежданно-негаданно выпаливает: «Что прикидываться? Ревизор этот наша проснувшаяся совесть, которая заставит нас вдруг и разом взглянуть во все глаза на самих себя. Перед этим ревизором ничто не укроется, потому что, по Именному Высшему повеленью, он послан и возвеститься о нем тогда, когда уже и шагу нельзя будет сделать назад. Вдруг откроется перед тобою, в тебе же откроется такое страшилище, что от ужаса поднимется волос». (Не подобное ли страшилище открылось перед смертью в «Вие» отъявленному грешнику Хоме Бруту?)

Финал «Ревизора» в этом смысле вполне сопоставим с финалом упомянутой повести, где увидевший в лице Вия расплату за безбожные непотребства герой тоже ведь каменеет, а затем и падает замертво. Между сентенциями Щепкина, которые приписал ему, все-таки автор, и между объяснением самого Гоголя, данным им в одном из писем, где совесть он заменяет, все-таки, Господом Иисусом, существует все же определенное противоречие, ибо воплощенная совесть в финале и вправду принимает очертание некой фигуры. Однако не Хлестакова, как утверждал Щепкин, определяя, впрочем, его не просто как совесть, но именно как ветреную совесть. Но, вместе с тем, он хоть ветреная, но совесть, тревожащая хотя бы изредка самого закоренелого грешника, дающая время от времени взбучку нашим расшалившимся страстям (не отсюда ли на удивление звучная и устрашающая в этимологическом смысле фамилия у этой мелкой петербургской фитюльки (Хлестаков – от - хлестать? - Я еще обращусь к этому предположению несколько позже).

Впрочем, Щепкин прав, даже при определенном сужении смысла высказываемого им предположения: проснувшаяся совесть действительно настигает нас зачастую только у двери гроба – и только по ту сторону, которая предшествует смерти; а за гробом, по другую сторону его крышки, встречает нас наглядное воплощение ее в зримом образе Господа Иисуса Христа (что, впрочем, не очень противоречит первому, ибо Господь Бог наш и есть живущая в нас совесть единственная и искренняя). Поэтому, беря в расчет высказывания и Щепкина, и самого Гоголя, хотя бы даже на основании очередности появлений этих двух персонажей, Хлестакова и Полицейского, и добавив сюда еще и не появление принципиально не могущего быть выведенной на сцену фигуру загробного Судии, мы легко можем выстроить некий иерархический ряд.

Первое: совесть ветреная, задевающая человека лишь краем, воплощенная в Хлестакове.

Второе: совесть истинная, поражающая и ревизующая человека перед смертью, представленная фигурой жандарма.

И, наконец, завершаюшее ее воплощение в суде Окончательного Высшего и Нелицеприятного Ревизора Господа Иисуса Христа (у Гоголя – закулисное).

В свете приведенных отрывков становится ясной религиозная задача Гоголя. Но воплощена ли она на должном уровне? Думаю, что не совсем; потому-то так резко выламывается метафизический финал с предыдущего неторопливо-текущего, принятого многими за бытоописательное, с элементами социального обличения, действия. Кстати, режиссеру, ставящему Ревизора, хорошо бы найти в его персонажах верную пропорцию между живыми человеческими характерами, и даже тем социальным, что, несомненно, тоже в них присутствует, и символами тех нравственных пороков, которыми запечатлен каждый из них. Только тогда, думается, и могла бы быть в должной силе сыграна знаменитая немая сцена, служащая метафизической границей, заключающей горизонтально простирающиеся физическое действие и одновременно выводящая его на ту сакральную грань религиозной высоты, открывшуюся перед окаменевшими на грани двух реальностей - здешней и ждущей их за гробом, персонажей.

Ради этого, собственно говоря, и писалась пьеса. Замечу еще, что развязка настигает персонажей все в том же неисправимом (и уже не могущем быть исправленным после наступления ее) состоянии, которое раннее определяло и всю предыдущую их жизнь.

На всем протяжении пьесы испытывал Гоголь вместе со своими героями зрителей смехом, чтобы под конец повергнуть их в ужас (этот поворот наметился даже еще прежде последней сцены, в знаменитых словах Городничего, обращенных ко всем окружающим - не только персонажам, но и зрителям: «Над кем смеетесь! Над собой смеетесь!»)

Обратимся теперь к последним словам ремарки последнего действия, предваряющим заключительную немую сцену. Отмечу еще, что оно так и поименовано – последнее, и резко отличается от других хотя бы тем, что не носит порядкового номера. Но, надеюсь, не нужно объяснять, что оно наименовано так не только потому, что стоит в самом конце пьесы.

Упомянутые же слова: «Вся группа, вдруг переменивши положение, остается в окаменении».

Два обстоятельства в короткой этой фразе вызывают недоумение.

Во-первых, что значат эти слова: «вдруг переменивши положение», зачем группе нужно было его переменять?

Второе: что представляет собою это странное, невероятно долго длящееся для сцены, окаменение?

Ответ сразу на оба вопроса мы находим, кажется, в одной из реплик Развязки, сказанных Первым Комическим Актером: «когда уже ни шагу нельзя будет сделать назад».

Почему же окаменевшие персонажи не могут сделать ни шагу?

Во-первых, потому и не могут, что окаменели морально: окаменели в своих грехах и пороках.

Во-вторых, потому, что в этом окаменении их настигло нечто большее, чем вызов с отчетом к прибывшему из Петербурга чиновнику.

Окаменение, которым наказывает Гоголь своих персонажей, сродни смерти; но если точнее – шок, который испытывают умершие при виде впервые открывшийся им их повседневной и теперь уже бывшей реальности, редуцированной в потусторонность, при виде уже не могущих быть исправленных грехов, представленных перед ними во всей своей ужасной, ранее не испытываемой и уже не могущей быть измененной полноте. Это пока еще метафорическое окаменение Гоголь как бы продолжает в смерть физическую, а далее выводит эту прямую в вечность.

Окаменение – неподвижность – вечность, которая наступает после конца времени, и которое, в свою очередь, тоже как бы останавливается на сцене, когда все до одного жители душевного города во мгновенье ока переносятся из этого грешного, обжитого ими мира на тот, пред лице Всевидящего Творца, предстающего перед ними Ревизором в последней инстанции, чья ревизия станет для них окончательной и последней, ибо после нее последует окончательный суд – Страшный, по церковной терминологии.

Вообще же, все действие в этой пьесе протекает в двух измерениях: измерении физическом и измерении метасубстанциональном, и постоянное присутствие за видимым бытом этой потусторонней, религиозной по сути своей реальности, ощущают едва ли не все персонажи – начиная с Городничего и заканчивая Бобчинским. Поэтому и подтачивает их изнутри какая-то запредельная, непонятная и неуловимая для них, хотя и выражающаяся на уровне привычных им пошлых бытовых форм, тоска: при воплощенном черте, а то и предтече Антихриста Хлестакове (о чем я буду еще говорить) Бога им явно не хватает.

Эта тоска, это желание чего-то несбыточного, наиболее явственно находит свое выражение в иррациональной и нелепой просьбе Бобчинского, обращенного к Хлестакову:

Хлестаков (Обращаясь к Бобчинскому). Не имеете ли и вы чего-нибудь сказать мне?

Бобчинский. Как же, имею очень нижайшую просьбу.

Хлестаков. А что, о чем?

Бобчинский. Я прошу вас покорнейше, как поедете в Петербург, скажите всем там вельможам разным: сенаторам и адмиралам, что вот, ваше сиятельство и превосходительство, живет в таком-то городе Петр Иванович Бобчинский. Да если эдак и Государю придется, то скажите и Государю, что вот мол, Ваше Императорское Величество, в таком-то городе живет Петр Иванович Бобчинский.

Можно продолжить этот ряд и далее: а если эдак и Господа и Спасителя нашего Иисуса Христа придется видеть, то и Ему скажите, что, дескать, в таком-то городе живет Петр Петрович Бобчинский; однако при этом Бобчинскому наверняка ни за что не придет в голову самому обратиться ко Господу уже здесь и сейчас.

Заметим еще, что Бобчинский вместе со своим алтер его Добчинским направляет в конкретное русло тревогу, охватившую город при весте о ревизоре, которая, впрочем, и без того свила гнездо во многих умах отцов города – вспомним хотя бы сон Городничего с двумя гигантскими крысами, нюхающими неизвестно что. Не последнюю роль в постоянном подогревании этого беспокойства, играет, по видимости, и судья Аммос Федорович Ляпкин-Тяпкин (обратим внимание на его, как это часто бывает у Гоголя, пародийно-говорящее имя), постоянно выступающий в этой среде своеобразным пророком. Он, по словам Городничего, говорит о сотворении мира так, что волосы на голове встают дыбом; но неужели же он может пройти мимо такой привлекательной для многих темы, как мировой конец? Сравним, кстати, Ляпкина-Тяпкина с почтмейстером из Мертвых Душ, читающим по ночам мистические книги современных ему лжепророков, не случайно издающихся во время умножения беззаконий.

Но не несет ли, в таком случае, в своей личности Хлестаков еще и некоторые черты Антихриста; некоторые детали, во всяком случае, наводят на такие размышления, скажем его фамилия. Хлестаков – от хлестать (т.е. наказывать; но вправду ли он является для персонажей таким бичом совести? Скорей лже-бичем). Или же, наоборот, он любитель хлестать спиртные напитки, а то, может быть, и кровь. Тогда он упырь, явившийся для того, чтобы обескровить предавшихся в его власть персонажей (должно быть, еще и поэтому они предстают живыми трупами перед встречей с настоящим Ревизором).

А если даже и не сам Антихрист, то, во всяком случае, предтеча его, назначенный автором предварительно испытать на прочность изменивших Христовым заповедям чиновников. Заметим тут же, как навязывают эти чиновники Хлестакову роль ревизора, выступая тем самым собственными, копающими самим себе могилу, гробокопателями.

Как же поступать, чтобы не уподобиться кривой роже в зеркале, которое уже теперь, в течение земной жизни, время от времени возникает перед каждым из нас? По Гоголю, вот как. «Лучше уж сделать ревизовку всему, что ни есть в нас, в начале жизни, говорит он устами Первого Комического Актера, а не в конце ее – на место пустых разглагольствований о себе и похвальбы собой, да побывать теперь в безобразном душевном нашем городе, который в несколько раз хуже всякого другого города, в котором бесчинствуют наши страсти, как безобразные чиновники, воруя казну собственной души нашей!»

Чего, вслед за Гоголем, нам всем от души и желаю.

1.0x