Авторский блог Редакция Завтра 00:00 7 апреля 2004

ДУША НЕИЗЪЯСНИМАЯ

| | | | |
№15(542)
06-04-2004
ДУША НЕИЗЪЯСНИМАЯ
…Судьба. Рок. "Что на роду написано"… Мыслится вроде бы одно, но есть в этих близких понятиях трудно уловимые оттенки, которые решают многое, почти всё в человеческой жизни. Жребий судьбы вроде бы нельзя миновать, но можно повернуть иным боком, если жить по совести; Бог, видя старания твои, подправит вроде бы неминучую участь твою, Рок же неотвратим; рок злой, ужасный, немилостивый. Его не остановить, как не задержать время; Рок повязан со смертью, обычно нелепой и жуткой, выпадающей из обыденки… Само слово" рок" звучит, как безжалостный удар обуха по лбу.
"Что на роду написано…". Это предназначение человека тащить по жизни уготованный крест, который взвален порою на твои рамена даже не по твоим грехам, а за ошибки близких, родни,чад и домочадцев, кто крепко насолил худыми делами. Ты как бы платишь по чужим счетам и не можешь отбояриться, отойти в сторону.
…Я знаю эту женщину уже четверть века. Ей было под пятьдесят, когда я поселился в деревне. Высокая, ладно скроенная, сильные стройные ноги, коротко подрубленные темные густые волосы, гнедые, с голубыми белками глаза, стеснительно приопущенные долу, но когда она внезапно приподнимала взгляд, в нем обнаруживались тоска и горячий зазывный огонь. Я бы, пожалуй, по молодости лет не обратил бы внимания на письмоноску, доставлявшую почту по деревням на велосипеде, а зимою на лошади, кабы не некоторые обстоятельства её жизни, узнанные со временем.
Поздним вечером я услыхал вдруг песню. Голос густой, гортанный, гремучий уплывал по-за леса, там, в сосенниках, переломлялся, дробился, словно скликивал к себе в помощь духов, вызывая во мне ощущение древности. Я спросил у соседки, кто это поет, на ночь глядя? Старуха, посмеиваясь, ответила: "Письмоноска Шурка поет, она всегда поет. Скучно, дак". Деревня засыпала, небо было лазурной синевы с нежными оранжевыми перьями, то предночное таинственное небо,которое вызывает в человеке грусть. Лягушки в пруду похотливо раскричались на всю вселенную, и лишь женский сильный голос пересиливал этот ор. Казалось, что почтарихе не столько нравится петь, сколько слушать себя, и потому она орала в полную силу, перемогая грудную тягость и страсть, как кричат обычно в пьяном застолье. Слова я разобрал с трудом: "Я тебе доверялась, как лучшему другу". Шура спотыкалась, обрывала фразу, прислушивалась и снова начинала повторять её, словно бы дожидалась с лесной опушки ответного зова. Я подкрался задами до её избы, смущаясь самого себя, слушал, затаившись за изгородью. Почтарка поливала огород, гремела ведрами, бормотала сама с собою и снова возносила в небо грудной густой голос: "Я тебе доверялась, как лучшему другу…". И невольно подумалось мне с грустью, что вот и здесь, в деревенском покое, скрываются неутоленные чувства, и здесь живут ожиданием любви.
С того вечера я невольно стал ждать Шуриных песен, похожих на языческую молитву. Уезжала она за почтою в полдень. Муж сидел на завалинке молчаливый, в одних трусах, загорелый до черноты, возложив больную ногу на табурет. Он пришел раненый с войны, и вот четверть века нога мокла, язвы гноились, не заживали. Мужик водянисто распух, лицо всегда было в неряшливой щетине, круглая голова осыпана седым пухом. Письмоноска возвращалась домой поздно, уже в сутемках; в пути она частенько засиживалась в домах, где её тепло привечали, выставляли за добрую весть стопочку, тут же прихватывала наспех торопливой ласки и, ещё не остывшая от любовной горячки, возвращалась к своему благоверному, который терпеливо дожидался супружницы на завалинке, совершенно потеряв время. Наверное, он догадывался об "амурах" горячей жены, но Шура в синяках не хаживала. Однажды он неприметно ушел из жизни, как и не бывал, и сразу для всех забылся. Пятеро детей были выращены, разьехались кто куда; два сына закончили школу с золотой медалью, один стал военным летчиком, служил в Германии, а другой сел на "аннушку". Он часто пролетал над нашей деревней, и когда появлялась в небе его шумная "этажерка", я спешил в огород, махал ему радостно шапкой, невольно впадая в детство, и самолет приветливо покачивал мне крыльями и, рыча мотором, плавно удалялся за горизонт. Пятерых детей при калеке муже выпестовала, вынянчила Шура, всем дала образование; Господи, да только радоваться бы надо сошедшему, наконец-то, к ней покою. И как тут не удивиться бабьему лошадиному терпению? У Шуры с лица не сходила теплая полуулыбка, все так же мерцал её тягучий приманчивый взгляд; она была вольна, никто теперь не сторожил, не держал за юбку. Все деревенские бабы знали о её похождениях, ревновали к своим мужевьям, говорили о разлучнице коротко, невнятно, со странной малохольной улыбкой, но не осуждали и не пачкали письмоноску домыслами, словно и сами мечтали окунуться в соблазны, но боялись оступиться. Когда Шура приносила к нам почту, я невольно вглядывался в почтальоншу, словно хотел прочитать её душу, и не мог отвязаться от мысли, что эта женщина носит в себе печальную тайну, тревогу, предчувствие. Оказывается, она ожидала скорбей и примеряла на себя крест страстей…
И вот вернулся в деревню летчик-истребитель. Его комиссовали. Красивый, сумрачный капитан с обстриженной под нулевку головою. Он ходил по деревне с ножом за поясом и грозился призвать всех к порядку. Однажды насыпал в сапог пшенки, положил грибов, налил воды и стал варить суп. За бывшим летчиком приехала санитарная машина и отвезла куда-то за Рязань. Он ещё раза два появлялся в деревне с обугленным от лихорадки лицом и мерцающим взглядом, а через год попал под электричку. На деревне сразу вспомнили тетку летчика. Это случилось после войны. Муж возвращается с работы, его встречает жена с топором и говорит, радостно улыбаясь: "Я не дождалась тебя, двух меньшеньких овечек зарубила, а большенький баранчик убежал". Мужик в ужасе в дом, а на полу мертвые дети…
Потом спустился с небес Сашка. В тридцать пять ему дали пенсию. Похожий на донского казака Гришку Мелехова статью, густым чубом над крутой бровью, фуражкой с кокардою набекрень, смеющимися, дерзкими глазами и смоляными усами,- он словно бы дал умирающей деревне праздника и призрачной надежды. Вот, дескать, женится, пойдет от него приплод, зашумят дети. Но последний мужик не дал радости; он резко запил от постоянной гнетеи в душе, стал колобродить по деревне, пугать топором людей, поколачивать мать. Два раза дачники его побили круто, сломали нос; чуб посекся, поседел, "форменка" поизносилась, сам покостлявел, как загнанная лошадь, по ногам пошли пузыри и язвы.
…Теперь они пьют вдвоем. Идут мимо моих окон к машине с продуктами, чтобы взять на последние рубли бутылку и сырок: впереди Сашка, выкрикивающий нелепости и угрозы, позади плетется сниклая, иссохлая мать, уставя мерклый взгляд в землю, словно бы стыдящаяся самой себя. Покорно несет Шура чужой крест, не виня никого и навряд ли замечая, как последних насельщиков деревни увозит на кладбище тракторишко.
Владимир Личутин
1.0x