Авторский блог Владимир Бондаренко 03:00 13 мая 2002

ОТВЕРЖЕННЫЙ ПОЭТ

20(443)
Date: 14-05-2002
Author: Владимир Бондаренко
ОТВЕРЖЕННЫЙ ПОЭТ (Русская муза Николая Тряпкина)
Николай Иванович Тряпкин всегда был отверженным поэтом. Это его стезя. Его крестная ноша, которую и нес он безропотно до конца дней своих. В каком-то смысле он культивировал свою отверженность от литературной элиты. Он и не тянулся особо к избранным, к элите, ибо понимал: там , в их миру, он будет лишен и поэтической и мистической свободы. С юности своей, сначала тверской, потом подмосковной, а потом и северной, он впитывал в себя знание о своем народе, о пророческой надвременной Руси. Его вела судьба изначально. Она дала ему подпитку народной жизнью, дала знание народной культуры. Даже от войны всеобщей он был отвержен, — не взяли по здоровью, послали в эвакуацию на север. За тайным знанием. Именно там, на русском севере, он стал поэтом. Побывал и пахарем, и пастухом, потом выбился в книжные люди, и северяне искренне гордились своим поэтом. Сам Николай Иванович признавал мистическую значимость северных лет в своей поэтической судьбе. "В этой маленькой северной деревнюшке и началась моя творческая биография…Коренной русский быт, коренное русское слово, коренные русские люди. Я сразу почувствовал себя в чем-то таком, что особенно мне близко и дорого. У меня впервые открылись глаза на Россию и на русскую поэзию, ибо увидел я все это каким-то особым, "нутряным" зрением. А где-то там, совсем рядом, прекрасная Вычегда сливается с прекрасной Двиной. Деревянный Котлас и его голубая пристань — такая величавая и так издалека видная! И повсюду — великие леса, осененные великими легендами. Все это очень хорошо для начинающих поэтов. Ибо сам воздух такой, что сердце очищается и становится певучим. И я впервые начал писать стихи, которые самого меня завораживали. Ничего подобного со мной никогда не случалось. Я как бы заново родился, или кто-то окатил меня волшебной влагой". Крестник русского севера, сольвычегодских и устюжских деревень, старинных погостов, старообрядческих преданий и сказов. Позже, на страницах нашей газеты "Завтра", он писал.
Когда-то там, в лесах Устюги,
Я неприкаянно кружил.
Скрипела ель, стелились вьюги
У староверческих могил.
И на каком-нибудь починке
Я находил себе ночлег
И припадал к молочной кринке
Не протерев зальдевших век.
И в смутном свете повечерий
Я погружался в древний быт,
В медвежий сумрак, в дым поверий,
В какой-то сон, в какой-то мыт.
И постигал я те столетья
И в том запечном уголке,
И в хламе старого веретья,
И в самодельном черпаке…
………………..
И в смутном свете повечерий
Я закрываюсь в тайный скит.
И несказанный дым поверий
В моих преданиях сквозит.
И на каком-нибудь починке
Я источу последний пыл
И слягу в старой веретинке
У староверческих могил.
Его пророческое потаенное слово шло откуда-то из глубины глубин мистической Руси в поисках утраченных истоков, первооснов народного слова. Он был нашим русским дервишем, понятным всем своими прибаутками, частушками, плясовыми, и в то же время непонятным почти никому в своих магических эзотерических прозрениях. Он не погружался в фольклор, не изучал его, он сам был им, — был посланцем древнего смысла слова. И потому легко нарушал законы, сочиненные фольклористами. Его чистейший русский язык частенько был неправильным языком. В этом он схож, пожалуй, только еще с одним таким же кудесником русского слова: Владимиром Личутиным. Что им до правильности времен, до сочетаемости тех или иных былинных героев. Если они сами были родом из тех же времен. И из того же племени героев.
За фольклором, за фольклором!
За янтарным перебором!
За гармошкой, за рожком!
То в телеге, то пешком…
И с каким же интересом
Шел я полем, шел я лесом!
И не знал я до сих пор,
Что я — сам себе фольклор.
Пожалуй, первым эту его посланность нам из глубин своего же народа подметил близкий ему мистическим погружением в слово Юрий Кузнецов: " Толпа безлика, у народа есть лик. Этот народный лик проступает в творчестве Николая Тряпкина… А сам поэт обладает магической силой, одним росчерком пера он способен удерживать все времена: "Свищут над нами столетья и годы,-/ Разве промчались они?" Николай Тряпкин близок к фольклору и этнографической среде, но близок, как летящая птица. Он не вязнет, а парит. Оттого в его стихах всегда возникает ощущение ликующего полета… Поэт владеет своим материалом таинственно, не прилагая видимых усилий, как Емеля из сказки, у которого и печь сама ходит, и топор сам рубит. Но это уже не быт, а национальная стихия…". И далее Юрий Кузнецов говорит верные, но по сути своей, трагические для нас всех слова: "В линии Кольцов — Есенин, поэтов народного лада, Тряпкин — последний русский поэт. Трудно и даже невозможно в будущем ожидать появления поэта подобной народной стихии…". Думаю, и в прозе после Владимира Личутина вряд ли появится еще хоть один такой же таинственный владелец глубинных основ русского слова. Поразительно, что и тому и другому память слова дала все та же северная архангелогородская земля. Но вскоре после войны Николай Тряпкин уехал с севера, вернулся в родное Подмосковье, стал печататься в московских журналах. Талант его признавали. Глубину таланта, его мистическую основу не видели и даже побаивались. Виделось в его поэзии что-то колдовское, завораживающее.
Я уходил в леса такие,
Каких не сыщешь наяву,
И слушал вздохи колдовские,
И рвал нездешнюю траву.
И зарывался в мох косматый.
В духмяный морок, в дымный сон,
И был ни сватом и ни братом —
Жилец Бог весть каких времен
И сосны дремные скрипели
И бормотали как волхвы.
Но где, когда, в каком пределе —
Вся память вон из головы.
Потому и казался он многим чужим, потому и сторонились его, как некоего аномального явления. Ну ладно, он выглядел явно странным. Явно отверженным в грозовые сталинские годы, когда спокойно писал и о Христе, и о крестной ноше, о Зимогорах и о возрожденных Назаретах, тем самым опровергая все нынешние байки о запретности христианских тем и стародавних преданий.
И летят над путями походными
Солнцебоги с твоих рукавиц.
И проносятся песни свободные
Над провалами черных темниц.
Не поверишь, что написано в 1944 году и публиковалось во всех его сборниках. Ясно, что он тогда совсем молодым из своих устюжских северных глубин писал охотно и по велению души о победных боях, о распарившемся льде Волги, ибо "солнце, как шлем Сталинграда, над великой рекою встает", но странно и загадочно, что тогда же и будучи тем же юнцом, он писал о старом погосте, который способен вдохновить бойцов на смертную борьбу.
Порос морошкой мховой плис надгробий,
Но смутный голос дедовских предтеч
Остался в недрах правнуковой крови.
И когда пришел "с огнем незваный незнакомец", русским воинам "в этих камни заглушивших мхах / вдруг стала всем до боли близкой давность./ И каждый вспомнил: здесь родимых прах…"
Тогда уже безусый хлипенький поэт боролся своими стихами не за Власть Советов, и даже не за родимый, оставленный где-то в Подмосковье под немцами дом, а за архаичный национальный прамир Святой Руси. Он, как и Николай Клюев, мог бы назвать себя "посвященным от народа", но в отличие от своего великого предшественника, Николай Тряпкин не запирается в свой подземный рай, скорее наоборот, вытягивает его на свет, на волю, на будущее, удивительным образом соединяя далекий стародавний мир предков с прорывом в будущее, в русский безбрежный космос, становясь близким Велемиру Хлебникову, Андрею Платонову, ранним футуристам.
И над миром проходят всесветные громы,
И, внезапно издав ураганные гамы,
Улетают с земли эти странные храмы,
Эти грозные стрелы из дыма и звука,
Что спускаются кем-то с какого-то лука
И вонзаются прямо в колпак мирозданья…
И рождаются в сердце иные сказанья…
Можно еще вылавливать стилистические блохи в ранней поэзии Тряпкина, но меня поражает все та же мысль, что такие мистические стихи писались в военные и первые послевоенные годы.
Здесь прадед Святогор в скрижалях не стареет,
Зато и сам Христос не спорит с новизной.
И на лепных печах, ровесницах Кащея,
Колхозный календарь читает Домовой.
Понятно, что такие стихи не поместит в свою антологию типичной советской поэзии "Уткоречь" Дмитрий Галковский. Не влезают по всем параметрам в его "квазиэпос разрушенной эпохи", это не поэзия Долматовского или даже Симонова. Это какой-то другой параллельный поток русской поэзии , который не прерываясь ни на миг ,жил еще в те суровые и победные, трагичные и величавые годы. Русский народ и тогда еще жил по своим внутренним законам.
Под низкой божницей мерцаньем кемарит
Моргасик с луной пополам.
Старик повторяет в напев поминальник,
Догадки плывут по бровям
…………………
И шикает старый: припомнишь ли скоро,
Какого ты роду, чьих прав, —
С безвестием троп, с бормотанием бора
Давно свои думы смешав?
Это диковинное стихотворение "Пижма", написанное аж в 1946 году и тоже публиковавшееся во всех тряпкинских советских изданиях, противоречит не только так называемому поэтическому мейнстриму тех сталинских индустриальных лет, но и утверждаемой сегодня схеме нормы вольности сороковых-пятидесятых годов. А ведь было тогда еще немало таких: и Михаил Пришвин, и Борис Шергин, и Александр Прокофьев, и Николай Заболоцкий, из северных, сибирских, уральских углов перла еще на литературную комиссарскую рать кондовая лучезарная мракобесная Русь. Более того, и советскость-то переделывали по-своему, и ракетами позже научились управлять по-свойски, и в космос даже первыми в мире полетели. Но отторжение этого русского параллельного потока от официальной жизни и страны и ее культуры шло планомерно, наступательно, в этом Дмитрий Галковский прав. Русский Рай, имевший совсем иные координаты времени и пространства, иную мораль и этику, чем у цивилизационного поступательного космополитического движения, не мог прийтись по душе ни политическим, ни литературным властям европоцентричного мира. Номенклатурная Россия отторгала Николая Тряпкина от своего читателя, его глубинный русизм пугал чиновных комиссаров больше, чем диссидентские потуги шестидесятников.
И это касалось не только одного Николая Тряпкина. В те же шестидесятые-семидесятые годы советской интеллигенцией успешно формировалась иерархия литературных ценностей ХХ века. На первый ряд выдвигалась ныне уже незыблемая обойма: Борис Пастернак, Марина Цветаева, Осип Мандельштам, Анна Ахматова. Спору нет, все сильные поэты. Но даже Владимир Маяковский какой-то подспудной национальной энергией не вписывался в этот ряд. Его отодвигали куда-то вбок. Тем более явно на обочине оказывались Велемир Хлебников, Николай Клюев, Павел Васильев, Николай Заболоцкий. А за ними и все тайники параллельной мистической Руси. Лишь Сергей Есенин каким-то чудом через свою напевную лирику пробрался в сердце каждого русского, и уже невозможно было его оттуда вышибить. В Александре Твардовском видели лишь влиятельного редактора и никак не хотели видеть крупнейшего национального поэта. То же самое повторилось и с молодыми современниками Николая Тряпкина. Также формировался незыблемый ряд от Беллы Ахмадулиной до Иосифа Бродского, опять же, безусловно, талантливые поэты. Их имена ныне известны каждому школьнику. И совсем в безвестности сегодня поэты корневой национальной традиции Анатолий Передреев, Владимир Цыбин, Борис Примеров, Татьяна Глушкова. Мало кому знакома ныне и поэзия Станислава Куняева, осознанно не замечается даже такая глыба, как Юрий Кузнецов. Лишь Николай Рубцов своими простыми лирическими строчками, подобно Сергею Есенину, проник в сердца русских людей и воссиял на поэтическом небе звездой первой величины…
Борьба с посвященными от народа поэтами, с пророками мистической сокровенной Руси шла тайно и явно по всему фронту как с номенклатурно-советской, так и с либерально-диссидентской стороны.
Но даже в этом осознанном замалчивании творцов русских мифов поражает тотальная отверженность поэта Николая Тряпкина. Особенно в последний период его жизни. Его книг не было на прилавках уже более десяти лет. Его обходили с премиями и наградами. До сих пор, спустя три года после смерти, ему не установлен достойный памятник на могиле. Поэт переживал свою семейную драму и не получал помощи ниоткуда. Последние годы жизни он вообще жил почти, как бомж. Уйдя почти по-толстовски из своего дома, встретив отторжение новой родни, он с все тем же неукрощенным кержацким духом подолгу скитался по чужим домам.
И ни отцов тебе, ни отчего завета,
Ни дедовских могил, ни чести, ни стыда.
Ирония судьбы! В дом русского поэта
С приплясом ворвалась хитровская страда.
Все знали и молчали, никто не пожелал найти выход из этого тупика. Да, вроде бы нам, газете "День", стыдиться нечего, именно мы помогали все последние годы Николаю Ивановичу, именно Александр Проханов, соединенный с Тряпкиным все теми же невидимыми узами подземной сакральной Руси, безудержным русским космизмом, верою в будущий русский Рай, вставал по ночному звонку Николая Ивановича и ехал к нему домой, разбираться с нараставшей семейной драмой. Но кто мог дать ему свой спокойный угол?
Ни голицынского Пострелкина,
Ни малеевского слепня.
Даже Белкина-Переделкина
Не оставили для меня.
Все мильонами да трильонами
Стали денежку исчислять.
А с моими-то гуслезвонами
И знакомства не стали знать.
Укатили все дрожки младости.
Поиссяк мой последний грош.
А теперь вот — ни сил, ни радости,
Только сердца глухой скулеж.
А теперь вот, с последней станции.
Я прошусь у иных жучков —
Не в Америку, не во Францию,
А в закутку для старичков.
Какой из союзов писателей мог бы ему на старость лет обеспечить творческую дачу в Переделкине или во Внукове, или хотя бы оплачивать ему на льготных условиях комнату в Доме творчества, как это делается для Михаила Рощина, тем самым решив затянувшееся идеологическое противостояние, перерезавшее, как в двадцатые годы, в годы перестройки, не только тряпкинскую семью, но и сотни тысяч других семей ? С болью вырывается у поэта: "Называешь меня фашистом,/ А сам живешь в моем доме…/ Взял бы я тебя за пейсики —/Да и палкою по спине…" . Много раз приходил он к нам в редакцию газеты, подолгу сиживая в отделе литературы, считая нашу газету своим родным углом, пока еще у него были силы. А силы-то были на исходе. Его родной и державный, и национальный, и домашний мир рушился, загоняя уникальнейшего русского поэта в тупик, откуда нет выхода. Этот тупик и закончился глубочайшим инсультом, а чуть позже и смертью поэта.
Не жалею, друзья, что пора умирать,
А жалею, друзья, что не в силах карать,
Что в дому у меня столько разных свиней,
А в руках у меня ни дубья, ни камней.
Дорогая Отчизна! Бесценная мать!
Не боюсь умереть. Мне пора умирать.
Только пусть не убьет стариковская ржа,
А дозволь умереть от свинца и ножа.
Его отчаянные, призывающие к бунту и восстанию стихи последних лет не хотели печатать нигде. Только в "Дне" и "Завтра" отводили мы целые полосы яростным поэтическим бойцовским откровениям Николая Тряпкина. Только на наших вечерах выпевал он свои гневные проклятья в адрес рушителей его Родины и его дома.
Грохочут литавры, гремит барабан,
У Троицкой Лавры — жидовский шалман,
Давайте споем.
Огромные гниды жиреют в земле,
И серут хасиды в московском Кремле,
Давайте споем.
И все наши рыла — оскаленный рот,
И пляшет горилла у наших ворот,
Давайте споем.
Нас упрекали за публикации таких рассерженных стихов. Говорили и даже кричали во весь голос, что поэт списался, что он становится опасен для окружающих. И в то же время тряпкинская энергетика его гражданских стихов, его политическая сатира и пророческие сновидения были опорой для почти миллиона наших читателей тех раскаленных дней девяностых годов. Из далекой Америки в ответ на его проклятья ельцинскому режиму, на проклятья рушителям его дома и его Родины опубликовал в либеральной печати Александр Межиров свою поэму "Поземка", свой последний прямой разговор с бывшим приятелем.
Извини, что беспокою,
Не подумай, что корю.
Просто, Коля, я с тобою
Напоследок говорю…
И о чем же говорил напоследок с русским поэтом, ищущим лишь закутка для стариков в этом злобном мире, другой поэт, сбежавший из родного отечества после пренеприятнейшей истории с задавленным Межировым насмерть артистом театра на Таганке, да еще и оставленным умирать в кустах без всякой помощи? О том, как сумели избавить его от всех судебных неприятностей и срочно переправили в Америку на постоянное место жительства? О том, как его же знаменитый поэтический лозунг "Коммунисты, вперед" стали воспринимать в годы перестройки призывом к эмиграции в Израиль и США? Нет, Александр Межиров упрекает уже весь русский народ, победивший фашизм, в том, что в русское сознанье вошла отрава побежденного им фашизма:
Побежденный победил, —
Кончилось и началось, —
И в конце концов пришлось,
Довелось проститься, Коля,
Тряпкин, истинный поэт,
Потому что получилось
То, чему названья нет.
Получилось — виноваты
Иудеи — супостаты.
На которых нет креста
В том, что взорван храм Христа, —
Превратили рай в харчевню,
Трезвый край и в пьянь и в рвань,
Раскрестьянили деревню,
Расказачили Кубань.
И в подвале на Урале
Государь со всей семьей,
Получилось — мной расстрелян,
Получилось — только мной.
Александр Межиров как бы все обвинения, всю яростную гражданскую полемику первых лет перестройки предъявляет Николаю Тряпкину, сожалея, что этот "поэт по воле Божьей" впал в "старческую ярость", и даже признавая, что "ты Заступницей храним/ В небе своего напева, / Звуков райских Серафим./ Твой напев туда возьму я,/Чтобы на земле Святой,/ И горюя, и ликуя,/Слышать, Коля, голос твой…"
Если честно, то в поэме Межирова мне слышны и собственное его покаяние, и тоска его по России, и даже какая-то тяга к бывшим русским друзьям:
Таня мной была любима.
Разлюбить ее не смог,
А еще любил Вадима
Воспаленный говорок…
Сейчас и Таня Глушкова, и Вадим Кожинов, и Николай Тряпкин уже перешли по другую сторону Бытия. Александр Межиров недавно неожиданно прислал в "День литературы" свой голос в защиту томящегося в Лефортово Эдуарда Лимонова. Утихли и страсти первых лет крушения нашей державы. Сейчас можно уже сказать, что напрасно Александр Межиров увидел в гражданской и домашней драме Николая Тряпкина лишь одну антисемитскую страсть. Далеко не ко всем евреям обращены гневные строчки Тряпкина, и далеко не только к евреям, впавшим в грех разрушения. А и к таким же русским, таким же грузинам. К высокомерию Америки, к тотальному непониманию России у многих западных политиков. Со своей крестьянской народной логикой стремится отъединить зло от святости, любовь от ненависти, ища изначальную прародину у всех народов. Как и у всякого природного русского человека, близкого и к земле и к фольклорным началам, у Тряпкина нет вражды ни к каким народам и странам, и его зло всегда конкретно, с наивностью пророка он умудряется на страницах той же самой газеты "День" и обругать конкретный "жидовский шалман" у Троицкой лавры и написать скорбное послание своему другу Марку Соболю:
Дружище Марк! Не упрекай меня,
Что я стучусь в твое уединенье.
Давай-ка вновь присядем у огня,
что мы когда-то звали вдохновеньем.
Скорблю, старик, что наш ХХ век
Столь оказался и сварлив и смраден.
Задели гной — и вот уж сам генсек
Прополз по миру — гадина из гадин…
И вот бушуют вирусы вражды,
И вот снуют все яблоки раздора,
А мы друг другу целимся в зады
Иль прямо в грудь палим из-под забора…
Для нас ли дым взаимной чепухи?
Поверь-ка слову друга и поэта:
Я заложил бы все свои стихи
За первый стих из Нового Завета…
Так полуЧилось, Что и "Послание Марку Соболю", и "Стихи о Павле Антокольском" стали невольным ответом Николая Тряпкина своему бывшему приятелю, обосновавшемуся подальше и от личных и от державных бед в благополучной Америке.
Все летим да бежим.
А в итоге — вселенская горечь.
Одинокий мой скит! Одинокое сердце мое!..
Дорогой мой старик!
Несравненный мой Павел Григорич!
Разреши мне взгрустнуть.
И поплакать во имя твое.
Впрочем, не учитывает из своего американского далека Александр Межиров и некий семейно-домашний оттенок мнимого тряпкинского антисемитизма. Горечь семейного разлада переносится и на горечь межнациональных страстей. Так уж получилось, что стихи девяностых лет Николая Тряпкина полны и горечи, и печали, и беды, и прощаний. В них не так уютно, как бывало в иные годы и десятилетия.
Развалилась моя вселенная,
Разомкнулась моя орбита.
И теперь она — не вселенная,
А пельменная Джона Смита.
И не звездною путь-дорожкою
Пролетает моя потешка,
А под чьей-то голодной ложкою
Заблудившаяся пельмешка.
Неожиданно для самого себя, Николай Тряпкин в силу своего заикания, да и в силу творческого дара, осознанно культивировавший в стихах певучесть, праздничность, историчность, воскресность, природность, не считающий себя никогда солдатом или бунтарем, именно в девяностые годы переродился в иного поэта. Из лирической отверженности он перешел в наступательную бойцовскую отверженность. Иные его друзья этого не принимают и не понимают, они вообще готовы вообще перечеркнуть у Николая Тряпкина все стихи девяностых годов. Им всегда был ближе другой Тряпкин. Этакий "древний Охотник с колчаном заплечным", домашний колдун, привораживающий своими травами и заговорами, деревенский юродивый с глазами ребенка, открывающий красоту мира, красоту мифа, красоту лиры. И на самом деле, всем памятно программное стихотворение поэта "Как людей убивают?", все ценители русской поэзии ХХ века помнят эти строчки:
Как людей убивают?
Как людей убивают?
Никогда я не видел, как людей убивают,
Не крутился я в бандах, и на войны не брали,
И в застенки меня палачи не бросали,
И пред смертью не звал я молодого Орленка,
И на землю гляжу я глазами ребенка.
Только травы мне шепчут да колосья кивают,
Точно сами собой все друзья умирают..
………………….
А в полях мне все слышится звон жаворонка,
И гляжу я на землю глазами ребенка…
О страна моих предков! Земля дорогая!
Это что же? За что же мне милость такая?
………………
И цветы отвечают кивками участья…
Это что же —
И есть настоящее счастье?
Готовый манифест русского народного пацифизма. Мудрое молчание и смирение перед тайной вечности. Отрицание чуждого официозного пафоса. Нежелание народа ни воевать, ни бунтовать, уйти и раствориться в природе, жить тайной природной жизнью…
Вновь хочется сделать небольшое обобщение. Именно поэты, посвященные от народа, певцы народного рая и лада, поэты параллельного национального потока не бряцали в двадцатом веке в стихах своих ни оружием, ни проклятьями. Осознанно не лезли в политику, предпочитали лирическую эстетическую оппозицию любому официозному режиму. В России народ столетиями жил отдельно от власти, от дворянской или комиссарской элиты, и лишь в годы трагедий, будь то война с французами 1912 года, или с немцами 1941 года, происходило национальное единение. Вот и народная литература, появившаяся в письменном виде лишь в ХХ веке, шла своим параллельным потоком, не вмешиваясь в дела власти, поднимая свои народные проблемы, воспевая природу, добро и любовь. У них и лирика не случайно была — тихая. Царило христианское смирение, оправдывая предназначение Святой Руси. В стихах Николая Рубцова, Анатолия Передреева, Владимира Соколова, Бориса Примерова, Николая Тряпкина и других, нельзя было встретить имен Ленина и Сталина, гимна революции, проклятий американскому империализму, приветствий Анджеле Девис или Фиделю Кастро. Это все абсолютно из другого мира, из мира придворной поэзии, воспевающей Ленинское Лонжюмо и Братскую ГЭС, кубинскую революцию и строительство БАМа. Параллельная русская литература, одним их поэтических лидеров которой несомненно был Николай Тряпкин, всегда существовала осознанно аполитично. Имперскость и та была выражена в самом слове, в языке, в масштабности взгляда на мир, во вселенской природности, в лирическом космизме, но никак не напрямую. Даже проявления гражданских чувств порой поэты русские стыдились. Сплошная сказовость. Лирическая широта души и всечеловечность.
Ты же дуй и колдуй, ветер северный,
По Руси по великой, по северной
Поплывем Лукоморьями пьяными
Да гульнем островами Буянами.
Так не боялся писать Николай Тряпкин еще в 1947 году. В самое суровое сталинское время. В этом тоже был вызов национальной параллельной литературы. Потому и не пускали их в президиумы и в придворные салоны, там гуляла другая литературная элита. Ни Николая Клюева в двадцатые годы, ни Андрея Платонова в сороковые годы, ни Николая Тряпкина в семидесятые годы в этих салонах не увидишь. Не то, что они были врагами государства, нет, роль государства они понимали и ценили, но себя считали скорее заступниками народными перед любым государством. И вот воспеваемая придворно-прогрессивной элитой великая советская держава в одночасье рухнула. Мгновенно все лауреаты и орденоносцы не просто затихли, а в большинстве своем стали лютыми антисоветчиками и жертвами советского режима. Одному недовыпустили собрание сочинений, другому долго тянули с Ленинской премией, третьему дали не ту дачу в Переделкино. Бедные жертвы советского режима. От Бориса Пастернака до Андрея Вознесенского. От Михаила Шатрова до Олега Ефремова…
И в тот момент, когда бывшая лауреатская литература отвернулась от погибающей советской державы, ее певцами и защитниками неожиданно стали недолюбливаемые властями, отверженные и гонимые, ютящиеся на обочине официального литературного процесса русские национальные писатели. Уж они-то никогда не лакействовали перед властями. Им бы первыми и добивать эти скурвившиеся номенклатурные власти…А они ринулись на баррикады, гордо обрели красно-коричневость…
Помню, как на одном из последних съездов советских писателей в число делегатов не включили Николая Тряпкина, не тот оказался уровень значимости у талантливейшего национального поэта. Если зачитать сейчас список тех делегатов, кого предпочли Тряпкину, можно со смеха упасть со стула, никто таких писателей и тогда-то не знал. В знак протеста Юрий Кузнецов, попавший в этот делегатский список, отказался от своего участия на съезде в пользу Николая Тряпкина. В результате на съезд не попали ни тот, ни другой… И вот этот гонимый властями Николай Тряпкин, также как аполитичнейшая Татьяна Глушкова, также как тонкий лирик Борис Примеров, в трагичнейшие для страны девяностые годы становятся ярчайшими певцами погибающего советского строя. Или ненависть к буржуазности у русского народа и ее певцов перевесила неприятие номенклатурного чиновничества, или это был природный национал-большевизм, или извечное чувство противоречия, несогласия с официальной установкой , или все та же извечная русская жалость к павшим, к поверженным, но красно-коричневыми в литературе стали в основном поэты и писатели, далекие от официозной советской литературы. Когда-то, на заре красной эры Николай Клюев писал:
Есть в Ленине керженский дух,
Игуменский окрик в декретах.
Как будто истоки разрух
Он ищет в Поморских ответах.
Спустя семьдесят с лишним лет, уже при закате советской Атлантиды, Николай Тряпкин продолжает бунтарское дело своего любимого предшественника:
За великий Советский Союз!
За святейшее братство людское!
О Господь! Всеблагой Иисус!
Воскреси наше счастье земное.
О Господь! Наклонись надо мной.
Задичали мы в прорве кромешной.
Окропи Ты нас вербной водой.
Осени голосистой скворешней.
Не держи Ты всевышнего зла
За срамные мои вавилоны, —
Что срывал я Твои купола,
Что кромсал я святые иконы!
Огради! Упаси! Защити!
Подними из кровавых узилищь!
Что за гной в моей старой кости,
Что за смрад от бесовских блудилищ!
О Господь! Всеблагой Иисус!
Воскреси мое счастье земное.
Подними Ты мой красный Союз
До Креста Своего аналоя.
Нет, выкидывать из поэзии Николая Тряпкина мощные трагичнейшие красные стихи 1994 года, написанные уже после полнейшего крушения некогда могучей державы, уже после октябрьского расстрела 93 года, у меня лично не поднимется рука просто из любви к его таланту.
Знаю, что кое-кто из именитых патриотов постарается не допустить целый красный цикл, десятки блестящих поэтических шедевров, в его будущие книги, тем более и родственники препятствовать этому урезанию не будут. Но писались-то с болью в сердце эти строки не именитыми патриотами и не осторожными родственниками, писал их истинно русский национальный поэт Николай Тряпкин. И что-то глубинное выдернуло его из сказов и мистических преданий, из пацифизма и любовного пантеизма в кровавую барррикадную красно-коричневую схватку. И это была его высшая отверженность. И я смею только гордиться что все его последнее десятилетие постоянно встречался с ним и дома, и в редакции газеты, и на наших вечерах, и в его бродяжничестве у знакомых, и после его тяжелейшего инсульта, когда он вернулся уже смиренный к себе домой — умирать. Я был с женой и двумя поэтами Валерой Исаевым и Славой Ложко из Крыма у него в день восьмидесятилетия. Больше никого из писателей не было, да и мы попали только потому, что привезли из газеты к юбилею солидную помощь. Он лежал в кровати чистенький и смиренный. Добродушный и домашний, но душа его оставалась все такой же бунтарски отверженной: "Права человека, права человека./ Гнуснейшая песня двадцатого века."

Полностью очерк из готовящейся к печати книги “Пламенные реакционеры” будет опубликован в “Нашем современнике”

1.0x