Авторский блог Владимир Бондаренко 03:00 15 октября 2001

СТРАДАНИЯ РУССКОГО ЕВРЕЯ

Author: Владимир Бондаренко
СТРАДАНИЯ РУССКОГО ЕВРЕЯ (По страницам нового романа Владимира Личутина “МИЛЕДИ РОТМАН”)
42(411)
Date: 16-10-2001
ВИЖУ В ЭТОМ НЕКУЮ ЗАКОНОМЕРНОСТЬ, одновременно два крупных мастера русского слова на переломе веков обратились к теме русского еврейства. Александр Солженицын написал документальное исследование "Двести лет вместе", Владимир Личутин опубликовал роман "Миледи Ротман". И тот и другой ощущают еврейство как неотъемлемую часть русской жизни. Может, это и дает им право на большую откровенность в толковании вечно запретной темы? Замечу, что для меня несомненна творческая близость этих писателей, сходно их отношение к слову, сходна их лепка образов героев. Такое северное барокко, которого, кстати, не найдешь у Валентина Распутина. Их близость — Распутина и Солженицына — скорее мировоззренческая. Правда, у Владимира Личутина, в отличие от Солженицына, более чувствуются стихийность таланта, его осознанная неорганизованность. Он, как и близкие ему герои книг, иной раз сам не знает, куда вывернет, куда вынесет его народная стихия. Значит, и в "Миледи Ротман" еврейская тема Личутиным, в отличие от старшего сотоварища, не столь продумана, сколь навязана самой жизнью. Тем более неожидан личутинский выход из этой темы.
Задумаемся, случайно ли в конце жизни два великих русских философа Владимир Соловьев и Василий Розанов, немало писавшие о высоте русской национальной жизни и долгое время противостоящие иудаизму, признали важнейшую роль еврейства в России? Что привело их к этому выводу?
А что привело одного из главных героев романа Владимира Личутина, русского провинциального интеллигента Ивана Жукова, к решению обратиться в евреи? Ради чего он стал Иваном Ротманом? Ладно бы это был отрицательный герой романа, этакий Смердяков конца ХХ века, нет же, скорее, самый положительный, и не побоюсь сказать, в чем-то альтер-эго самого автора. Не Личутин же решил переименоваться в еврея. Так что же хотел сказать Владимир Владимирович своим необычным героем? "Иван Жуков, что из поморской деревни Жуковой, решил стать евреем…" Жуков ищет выход для своего одурманенного народа: "Ему почудилось, что на шеи несчастных, опоенных дурман-травою ловко так натягивают намыленные петли, а люди всхлипывают от счастия. Еще не сознавая, что за ними уже пришла смерть". Иван ищет свой выход из гибельной перестройки. Он не желает восхищаться ни Горбачевым, ни Ельциным, не желает спиваться по кругу. Он становится Иваном Ротманом, чтобы выжить и победить. Ему надоело быть неудачником. Два института за спиной, поэтический дар. Неуемная энергия. Да и просто крутая физическая сила. Ему бы русским суперменом быть, а он где-то к сорока годам изгнанный из московской семьи, не добившийся ни признания, ни славы у коллег-журналистов, возвращается в свое родное поморское захолустье, в родную Слободу, в которой угадывается личутинская родовая Мезень. Тут-то он и начинает новую жизнь, тут, в кондовом русском Поморье, он становится евреем Ротманом, находит друга Гришу Фридмана, находит свою жену, ставшую после свадьбы Миледи Ротман.
Может, это комедия какая-нибудь народная — "Свадьба в Малиновке" или "Стряпуха", только на поморско-еврейские мотивы? Непохоже, иронии в романе явно маловато.
Может, это фельетон романный, тенденциозный антинигилистический роман, похожий на"Взбаламученное море" Писемского или "На ножах" Лескова, или же, если быть ближе к нашему времени, роман в духе незабвенной шевцовской "Тли" или кочетовского "Чего же ты хочешь?" Явно не тянет. Не только Иван Ротман, но и его дружок Гриша Фридман никакими сатанинскими черточками не наделены и в отрицательные герои не попадают. Прочитайте характеристику Фридмана: "Фридман был евреем и никогда не скрывал, что он настоящий еврей, но все в Слободе были уверены, что Гриша русак от макушки до пят, Гриша был свойским человеком, ходил в продлавку, стоял в очередях.., иногда выпивал, раз в неделю навещал общую баню с веничком…Его и в бане-то все уважали, как заморскую птицу, чудом залетевшую в поморские края…"
Впрочем, и сам Гриша Фридман свое поморье любил и не спешил менять на чужие края: "Знаешь, Ваня, был я в Америке. Сподобился. Водились бы деньги, да… Вот там живут, как люди…
— И остался бы там…
— Не смогу жить. Они — как муравьи. А тут родина."
Какой же это злодей с такими рассуждениями? Быт у него иной, чуждый для помора, так у каждого народа свой быт, не хочешь — не лезь в него. А приезжему племяннику, настроенному против России, Гриша Фридман чуть морду не набил:
"— Сейчас, дядя, новые времена. В банках хранятся не рассольники и борщи, а зелень и капуста, — подал голос из угла кучерявый племянник.., но хозяин холодным взглядом осадил парня, поставил на место…
— Затарились русские люди, приготовились к долгой осаде, и никакой принудиловкой и притужаловкой, никакой бедою в бараний рог не согнуть. Никому на Западе нас, русских, не понять. Такой чудный народ. Мы вроде бы как трава под бревном, уже едва дышим, а всему миру глаза застили, завистью по нам кипят. Будто мы живем на горе золота, а они на куче навоза. Как бы и одним днем думаем, ничего не копим, никому не кланяемся, но к будущему, как пионеры, всегда готовы. На Западе работают, чтобы денежки копить, а мы — гостей радовать…" Вот тебе и банкир Гриша Фридман, вот тебе и личутинское отношение к герою. Владимир Личутин, как и все природные русские люди, никаким ксенофобом не является, но опять же как все природные русские люди чужесть иных обрядов, традиций, религий чувствует за версту и смешиваться с ними, изменять своим обычаям не желает. И потому он воспринимает Гришу Фридмана именно, как свою заморскую птицу, относясь с уважением, но и с отчуждением. Вот и в романе "Миледи Ротман" поморский банкир Гриша Фридман смотрится этакой интересной, даже чем-то завораживающей заморской птицей. Кстати, очень интересна трактовка русских и евреев в толковании Фридмана, это ведь как бы Личутин считает, что его герой — еврей — может так думать. "Мы, евреи, невинные, капризные зайцы: путляем от елки к елке, что-то наискиваем, словно бы на той вот елушке хвоя слаже будет. Шмыг, шмыг, а ушки на макушке, а сердечко дрожит… Думают, если евреев на свете меньше, то хлеба больше; решили, что евреи чужой хлеб съедают. А мы вздерг даем, мы спать не даем и потому на наш каравай рот не разевай… Русские — лисы, а мы, евреи, — зайки, путляем, путляем, вроде бы живем без прицела. Они нас гонят, а мы рады. Ведь мы, зверье лесовое, — не враги, нам друг без друга — амба, крышка... Мы лису кормим плотью своей, она нас гоняет. Много зайца наплодилось, значит, много лис... Мы все впряжены в одно ярмо, в один хомут и бредем по одному замкнутому кругу. Пока не упадем… И лисы, и зайцы…" Правда, самозванец Ротман зайцем себя не считает, не за тем записывался в евреи, но о нем и разговор другой. В конце романа Фридман переезжает в Архангельск — советником к губернатору, весь в ожидании больших дел. Собирается туда же и Ротмана вытащить. По-моему, этой его деловитости и самодостаточности завидует по-хорошему Иван Ротман. Он и есть — главная загадка романа. Человек, видящий всю фальшивость перестройки и ее лидеров, презирающий Горбачева и ненавидящий Ельцина, единственный во всей Слободе борец, решившийся в октябре 1993 года отправиться на баррикады Дома Советов. Заступник за русский народ. И еврейство его — это некое русское геройство среди русского же разгильдяйства. Это тот же русский сталинский американизм тридцатых годов, в котором американского — одно название. Так и в еврействе Ротмана — еврейское одно название. Недаром дружок его Гриша Фридман никак Ивана за еврея принимать не хочет, он со своим еврейством еще чужее для евреев стал, чем раньше.
"— Ну зачем ты записался в евреи? Может, тебе это очень надо, а? Может, ты хотел нажить капиталу? А эти шутки, Ваня, к добру не приводят…
— Хочу помочь вам сохраниться. Два года назад русские старички из-под Воронежа иудейского исповедания отправились в Израиль. Помню, говорили: хотим-де помереть в земле обетованной. Ну и что? Вот вернулись нынче и говорят: нет в Израиле настоящих евреев, только мы одни и остались. Князь Орлов загнал их в евреи, замутил голову талмудом, и ничем их не переделать до скончания живота. А ты говоришь, шутки. У русских шуток не бывает, и поэтому я — настоящий еврей, а ты — поддельный".
В КАКОМ-ТО СМЫСЛЕ ИВАН РОТМАН ПРАВ, он свое еврейство вынашивает как идею спасения, он пойдет за него по-русски до конца, как шли миллионы русских мужиков в бой за мировую революцию, чтобы помочь какому-то гренадскому земледельцу, "чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать…" Внуши русскому идею иудейства, и он живот за нее положит, пока не изуверится в ней, как изуверился в марксизме, а Гриша Фридман ни иудейства не знает, ни иврита. Он по жизни — тот самый новый русский. И лишь по быту, по менталитету, по национальности своей — еврей. Но нужны ли таким гибким природным евреям упертые русские самозванцы, которые готовы хоть в Наполеоны идти и заодно старух-процентщиц убивать, как герои Достоевского, хоть в католики, как Печерин или Вячеслав Иванов с отторжением от себя России: "Как сладостно Отчизну ненавидеть…", хоть в мусульмане или в евреи, но с русской самоотверженностью и стремлением идти до конца? Не случайно же самые воинственные и упертые в Израиле именно русские евреи, никак не избавившиеся от русского двухсотлетнего менталитета? Можно ли быть евреем без еврейской гибкости? Природный еврей Гриша Фридман не приемлет самозванного еврейства Ивана Ротмана.
— И никакой ты, Ваня, не еврей. Настоящий еврей живет будущим, а ты — прошлым. Ты ходишь с вывернутой шеей, а потому шагаешь худо…"
По сути своей, Фридман прав, независимо от того, кого хочет спасать еврейством своим — русских или евреев — самозванный еврей Ротман. Самозванчество русской интеллигенции — вот важная тема романа Личутина. Все бы ей спасать русский народ, вытаскивая его из грязи и отрубая от него его прошлое. Спасать самозабвенно, то погружаясь в западный марксизм, то в древнее иудейство. Спасать, не жалея себя. Избавляясь от русскости, как от ненужного груза.
ДВА ВАЖНЫХ УЗЛА РОМАНА — ДВЕ ВСТРЕЧИ, два поединка, два состязания Фридмана и Ротмана, в которых за еврейство отвечает то один, то другой, в которых и русскими становятся то один, то другой. Поразительно, но самозваному еврею Ваньке Ротману не хватает еврейства в своем друге-недруге:
— И ты, Гриша, не еврей, скажу тебе… настоящие евреи по-дикому не пьют. Ты стоишь на двух лодках, и, упаси Господи, раздерет тебя по рассохи на две половинки. Одна останется здесь, у малоземельской тундры на кочке с сихою, а другая в израильском кибуци за бетонной стеною. И будете вечность аукаться…"
Я думаю, этот необычный роман о страданиях русского еврея с удовольствием издадут в Израиле и подивятся столь своеобразной, но уважительной русской трактовке самого еврейства.
И все же Григорий Фридман дан нам в романе "Миледи Ротман" для прояснения самого Ротмана. Без Фридмана, может быть, и на самом деле сошел бы Иван в романе за еврея, признали же его за еврея даже земляки, досконально знающие его родословную. Но рядом с подлинным русским евреем Фридманом, умеющим и выпить, и за бабенками русскими поухаживать, да и женатом, кстати, на чистокровной поморке, вся вымышленность еврейства Ротмана налицо. Его еврейство отчуждает земляков от Ивана куда больше, чем от признаваемого за своего банкира Фридмана. Тому по-русски все прощают, он из другого рода, его чужесть уважают и с ней считаются, так же, как в старину считались с чужестью заезжих скандинавов. А этот зачем в чужие сани полез?
О чем он мечтает, почему не находит места в простой русской жизни? Он хочет быть героем в самое негеройское время, он откровенно идет на вызов. Он не хочет быть, как все, спиваться, как все, безропотно нищенствовать, как все. Он решает выделиться, и своим примером показать другим, как надо жить в России.
И тут, как бы из глубин русского народа, от имени русского народа самозваному еврею противостоит в романе его слободской земляк, тоже провинциальный интеллигент, художник-русачок Алексей Братилов. Еще одно альтер-эго Владимира Личутина. Автор, не жалея свои мысли, дарит их то одному, то другому герою, сам до конца не зная, кто же из них прав. Художник Алексей Братилов — русачок не только по национальности своей, но и по духу, по складу своего таланта. Он и рисует не просто кистью, а как бы душою своей: русские избы, реки, озера, крестьянские поля, — все то, что досконально знает. "Бросил на картонку первые краски, но они не заиграли, ибо захолоделая душа, не спешила отпотевать, и сердечные очи были принакрыты выморочным туманцем…" Вот ведь как получается, пока душа не отпотела и краски на полотне играть не хотят: русский канон. Но кому надо сегодня это искусство? "Несчастный, провинциальный художник, угодивший в расцветающий демократический сад… Как все унизить тебя хотят, стоптать под ноги, будто старую ветошь…" Ладно, коллеги все ушли на передовые высоты или же начальство новое облизывать,или же западным клиентам угождать, но ведь и землякам Братилов со своим живым искусством не нужен, разве что за бутылку водки берут его картинки, и то уговаривать приходится. Только сдаваться или изменяться Алексей Братилов не намерен, выживет и так. В отличие от своего соперника Ивана Ротмана, Алексей — Божий человек, ничего переделывать не собирается, он скорее подчиняется природе и природным силам. Да и землякам своим Алексей все прощает, жизнь такая, не до искусства, сам же с ними вместе соблазнился и перестройкой, и Ельциным, глотку драл за этого бугая в споре с бывшими партийцами, сам и ответ держит. Но верит, что выдюжат люди. Они с Иваном Ротманом соперничают не только из-за любимой женщины: Милки для одного, Миледи для другого. Они соперничают за определение пути жизни для своего народа. Растительный, природный, созерцательный и, скажем честно — спокойно-ленивый путь Алексея Братилова. Не только художника. Но и побирушки, выпивохи, для многих пустого человека.
Другой путь — энергичный, трезвый, более рассудочный. Целеустремленный, боевой. И, честно скажем, отдающий фанатизмом путь Ивана Жукова-Ротмана.
Читатель скажет, что же тут нового, опять Штольц и Обломов. Но, во-первых, и Штольц уже как бы наш. Как бы рядящийся под Штольца русский Ваня, а не рассудительный немец или расчетливый еврей. Во-вторых, и Обломов уже вынужденный шевелиться — картины-то он пишет постоянно. Лентяем не назовешь. Творит — значит, работает, но вот организовать и быт свой, и сбыт картин не в состоянии. А в-третьих, так и народ у нас остался тот же русский, и сколько времени не пройдет, а основные национальные типы не изменятся, меняется время, меняется их поведение в тех или иных условиях. Живущий, как травинка в поле, Алексей Братилов к жизни-то, оказывается, более приспособлен, чем Иван Ротман, выживает во всех условиях, при всех передрягах, но хорошо это или плохо? И энергии в результате у него даже больше, чем у соперника, не случайно жизнь сыну Миледи дает именно он, а не постоянно тренирующийся и все на свете планирующий муж. Иван Ротман все время призывает к борьбе, к любви, к труду, призывает жену, земляков, весь народ. Вся его жизнь — соревнование, и всегда он внешне побеждает — на работе ли, дома, на свадьбе, в постели. А внутренне всегда проигрывает, ребенка зачать не может, в газете стать редактором не удалось, и даже последнее дело жизни — поход в Москву, к Дому Советов, чтобы сражаться и погибнуть в октябре 1993 года на баррикадах, — не удалось. Затянули болотные темные колдовские силы в так хорошо с детства изученную трясину. И так затянули, что исчез навеки, сгинул во тьму русский еврей Иван Ротман. Не победив никого и ни в чем. А мысли были самые светлые, а планы были самые грандиозные…
Не знаю, надо ли было так опускать Личутину своего героя, поначалу размах романа соответствовал размаху его героя. Весь роман читатель напряженно ожидал от Ротмана необычных подвигов, ждал, ждал — и не дождался, ушел в трясину вместе с героем. Я бы все-таки отправил его в огонь октября, в иное бытие, чем оправдал бы затянувшееся ожидание героизма, да и добавил этим ему очков в состязании с Фридманом. А ежели ушел он в мистическую тьму, то и мистики добавил бы побольше. Ибо роман весь тоже — в ожидании мистики, читатель то и дело спотыкается о некие мистические сны и приметы: то зверушка поблазнится, обернувшаяся Миледи, то колдовские силы окутают-запутают, почти погубят Братилова, а потом и освободят, дадут выползти из трясины, как бы репетируя перед поглощением более лакомого им Ротмана. Чуть ли не половина романа в мистических снах, куда там Фаулзу или Павичу. Они рвутся на свободу в романе Личутина, мистические видения, но пока еще останавливаемы его строгим реалистическим пером, удерживаемы каноном традиций, но есть же и другие русские традиции — есть Гоголь, есть Одоевский, есть Ремизов и Булгаков. Вперед, Владимир Личутин, выпусти их из снов и видений — чарующих зверушек и таинственных мертвецов, они же у тебя не выморочены, не сконструированы, за тобой весь древний мир русской мистики…
"…А ночью Миледи пережила во сне неведомые допрежь страхи и соблазны… Миледи, оставив наруже детей, торопливо нырнула обратно в подземную улицу и вдруг оказалась гораздо ниже, в ином этаже подземного царства, в просторной зале с высокими сводчатыми потолками и с подобием алтаря, на котором стояла кадца с водою, а над нею была высечена из камня козлиная рожа с живыми изумрудными глазами. Зрачки непрерывно метались, как на деревенских часах с кукушкою, и в них мелькала одна лишь цифра шесть… И в это мгновенье с воплями из бокового прохода появилась живая цепь, как бы скованная из мужиков и баб; бабы с подвизгом хлопали себя по лядвиям, мужики гукали, трясли срамом, и вся эта змея, бесконечно виясь, окуналась в бочку с водою, и встряхиваясь по-собачьи, пропадала в противоположном заулке. Все бабы и мужики были наги, встрепаны, и Миледи поняла, что попала к алтарю прелюбодейства. Ей бы закрыть глаза на это непотребство, запечатать сердце и отворотиться, запереть слух, но она вперилась взглядом в сатанинское кружило, словно бы и сама старалась туда угодить, завиться в неистовом хороводе и познать прельстительную глубину падения..."
Это одно из сновидений Миледи, от которых она с неохотой отряхивалась по утрам, вроде бы и постыдно, но так заманчиво. И так богаче и насыщеннее ее сновидения, чем окружающая постылая нищая жизнь, что она уже готова и сама творить свои мистические сновидения, а то и претворять их в жизнь со случайными ухажерами. Есть в романе не менее напряженные, наполненные мистикой и колдовством мужские сны, а есть и просто уже дорвавшиеся до жизни видения. Вот, к примеру, видится наяву художнику Братилову, вернувшемуся как бы из гостей к смерти, но выжившему хотя бы ради предстоящей встречи: "Смерть надо покрывать жизнью… Смерть надо повенчать с жизнью… И он не удивился, когда, открыв в боковушку дверь, увидал посредине комнаты белого зверька… Неведомая зверушка стояла столбиком на задних лапах, а передними то ли отдавала команду невидимому, но всюду проникающему миру, или молилась своим неведомым богам… Незваный гость выткался из неведомого мира, из зазеркалья, и снова навсегда пропал? …" И тут же как бы обернулась красавицей Миледи, давно жданной и давно желанной:"Братцы мои, в какую красавушку провернулась недавняя белая мохнатая зверушка-домовушка, хранительница очага. Глаза бы не отвесть…"
Предвижу скорый мистический прорыв Владимира Личутина, насыщение его будущих книг сокровениями ведуний и древних северных колдунов, и куда там будет всем западным выхолощенным мистикам перед природным праславянским мистицизмом Владимира Личутина.
Заметил я еще одно ожидание в романе — ожидание яростной плотской любви. И тут утишивал себя осознанно страстный художник, наш северный Боккаччо. Роман не только полемичен, неожиданен своей еврейской темой, своим отнюдь не надуманным, но спорным образом самозванного еврея, гибнущего за русское дело. Роман не только завораживает своей приоткрытой мистичностью, он еще и непривычно эротичен. Читатель не найдет в нем площадного мата, да и не стал бы журнал "Наш современник" печатать нецензурную лексику, нет в нем и откровенных сексуальных сцен, но живая плотская страсть переполняет многие его страницы. Наваждение как приходит с первыми главами, так и не оставляет до конца. И уже ждешь его завершения, ждешь полного опустошения страстей… Что-то удерживает Личутина. Но куда же деться читателю от того, как "слабея, мягчея крупным телом, прикладывая грудь…" нетерпеливо окунает в жар то своего мужа Ротмана, то давнего возлюбленного Алешку Братилова, то иных уж новых знакомых, вплоть до вечного бобыля Вали Уткина, "измеряющего ладонью бабьи всхолмья", сама себя не осознающая и не всегда понимающая Миледи Ротман? В романе действительно "пахнет женщиной.., действительно висел густой запах любви и зазывал обратно в постелю." Тут скорее вспоминаются не завлекаловки нынешних беллетристов, а живая и плотская, как сама земля, традиция Эмиля Золя, когда-то любимого писателя Владимира Личутина. Но и любовь, увы, свертывается в клубочек по ходу романа, и наступает некий распад и времени, и пространства, наступает ожидание смерти. С чего бы умирать молодой еще и красивой бабе? Откуда у Миледи смертные ноты в душе? "В голове у Миледи вскружилось, хмельные волны, растопив злость, прорвали черевные запруды, кинулись вверх, затопили всякий рассудок. Прощально подумалось о близких, но беззаботно, отстраненно, как о чужих: "Что мать? Мать родные похоронят, не оставят поверх земли. А сын?.. Ванюшку-то куда, сиротею? А что Ванюшка, государство подымет…" И так пьяная замерзала потихоньку Миледи в слободских сугробах… Зачем-то назвал Владимир Личутин роман не по имени героев — соперников, а по имени главной героини, достаточно далекой и от гражданских, и от политических, и от национальных тем, героини, ищущей своего бабьего счастья, но так и не находящей его в разваливающемся обществе.
Если откинуть всю политику, все то, что важно и для героев, и для самого Личутина, то в романе мы увидим женщину, старающуюся хоть как-то сохранить свой привычный мир, обрести мужа, родить ребенка, сохранить семью. Не получается почти ничего. За трагедией Миледи Ротман прослеживается трагедия русской семьи как таковой. Если уж в северном поморье родовитая крепкая баба из семьи поморов-коренников не способна уже сегодня ни создать, ни сохранить семью, то что же ждать от женщин русских из крупных городов? Вот потому и наводит уныние на меня этот крепкий роман, несмотря на эротику, мистику и неординарного главного героя. Да, погиб у Миледи муж, но растет сын, жива мать, есть друзья, почему же превращается красивая, дородная, далеко не старая русская женщина в пьяницу и распутницу, в некую северную бомжиху?
И ЗДЕСЬ Я ПОДХОЖУ К ФИНАЛЬНОЙ итоговой концепции романа Владимира Личутина, концепции, может быть, неосознанной и им самим, не просчитанной и не сконструированной, а стихийно вырвавшейся из души наблюдательного художника. Личутин талантливо фиксирует то, что видит на родном поморье. И картина эта страшна своими наблюдениями. Дома, даже в которых живут люди, как бы заброшены, неухожены. Поля в запустении. Слобода вымирает. Все десятки главных и второстепенных героев романа к концу его или гибнут, или уезжают, или окончательно спиваются: старухи, женщины, работящие мужики. Спившаяся и падшая Миледи Ротман — лишь символ всего поморья, когда-то славного своей историей. В другой Слободе, в другие времена Миледи не позволили бы спиться ее родня, ее подруги, ее начальники. Женщина с ребенком, учительница, почтальонша, из крепкого роду-племени, никто бы не позволил ей спиться, такого и быть не могло, или это было бы чрезвычайное событие, а сегодня, увы, на общем фоне — она, как все. Пил до смерти отец, собственно, и утонул пьяный, не справившись с семгой, вечно пьян брат Васяка, друг Митя Вараксин с "пустыми тоскливыми глазами человека, у которого прикончилось время жить". Часовщик, пропивший все свои часы. “Часовщик качался как былинка под вьюжным ветром и, не находя укрепы шаткому тельцу, однако не падал. Словно бы на ногах у него были водолазные свинцовые камаши… Безвременье стояло в природе". Безвременьем, пьяным и опустошенным, заканчивается роман. Нет никакой работы, нет настоящего дела, нет желания. И только остатки живой любви оставляют надежду на выживание. Как дед Мороз, появился среди сугробов тоже пьяненький художник Алексей Братилов, встряхнул замерзающую "непутевую странницу, растопил окаменевший рот. Вдохнул бражного перегара, махорного чаду и луковой свежей прели… закатил горюшицу на чунки, обмотал твердой хрустящей веревкою и поволок по каткой дороге в свою нору…"Сирота у сироты всегда обогреется, — шептал он сам с собою. — Много ли нам надо-то, Боже мой?.. Чай, русские мы"…
Вот так и заканчивается роман о страданиях и страдальцах Владимира Личутина. И выжить-то они с грехом пополам выживут, спору нет, но что уготовано в жизни подрастающему сынку их, числящемуся по всем документам Иваном Ивановичем Ротманом, коему уже на роду написано стать новым русским евреем, хоть и нет в нем ни кровиночки не только еврейской, но и погибшего в болотах несостоявшегося отца Ивана Ротмана. Для Слободы он так и останется для всех и навсегда русским евреем. Дай Бог Алексею Братилову и Миледи спокойного выживания, а новому Ивану Ротману новой русской жизни.



1.0x